Тени над Гудзоном - Башевис-Зингер Исаак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Большую, очень большую глупость…
11
Часы показывали пятнадцать минут четвертого утра, когда Грейн закрыл дверь квартиры Эстер и начал спускаться по лестнице. «Это конец, конец», — повторял он слова Эстер. Ночью стоял мороз. С океана дул пронзительный ветер. Ветер бил и хлестал, как морские волны. Небо висело низко и казалось наполовину раскаленным. Грейн поднял воротник. Он шел к брайтонской станции надземной железной дороги. Эстер выгнала его. Она в последний раз поцеловала его и сказала:
— Иди и больше никогда не возвращайся. С сегодняшнего дня мы враги. Кровные враги!..
Он стоял наверху, на перроне, и ждал местного поезда, который должен был прийти из Кони-Айленда. Но рельсы молчали. Он ходил туда-сюда, чтобы согреться. Как тихо и пусто все внизу! Магазины были заперты. В боковых улицах окна чернели полуночной слепотой. Спали торговцы, и спали покупатели. Океан стал еще прекраснее в своем сне. Порыв ветра поднял газетный лист и закружил его. Он стал носиться по мостовой, напоминая какое-то бумажное ядро, пущенное из пращи. На какое-то мгновение этот лист прижался к опорной колонне надземки, словно ища у нее защиты от лапитутов,[68] но тут же сорвался с нее и полетел дальше, гонимый невидимым сонмом духов… Грейн подошел к одному из фонарей, посмотрел на часы. Прошло уже двадцать минут, но не было и намека на приближение поезда. Кто знает? Может быть, поезда вообще перестали курсировать по ночам?
Холод забирался под пальто через рукава, лез за воротник и под отвороты брюк. Он сгибался от усталости и искал уголок, в котором можно было спрятаться от ветра. Грейн на минуту прикрыл глаза, сравнивая сам себя с усталой лошадью, которая дремлет стоя. «Ну, как постелешь, так и будешь спать! — сказал он сам себе. — Его буквально качало, и он прислонился спиной к стене. — Куда же теперь идти? Можно ли где-нибудь неподалеку найти гостиницу? Но где?»
Подошел поезд, но с противоположной стороны. Послышался стук и лязг, блеснул свет. Люди, наверное, приехали сюда с Манхэттена или кто их знает откуда. Хотя это был не тот поезд, которого ждал Грейн, он все же принес ему утешение. «Раз приходят поезда с Манхэттена, значит, идут и поезда на Манхэттен». Эта мысль связалась в мозгу Грейна с хасидским или каббалистическим учением: оболочка бытия свидетельствует о существовании Бога. Если существует изнанка, то должна существовать и наружная сторона. Из поезда вышел один-единственный пассажир. Через железнодорожные пути он бросил взгляд на Грейна. Казалось, этот взгляд говорил без слов: я приехал, а ты уезжаешь… Такова жизнь… «Куда, к примеру, он направляется? — спросил себя Грейн. — Может быть, и у него здесь есть какая-нибудь Эстер? — мелькнула в его мозгу игривая мысль. — Может быть, у Эстер все это время был еще один любовник и, пока он, Грейн, спал, она его вызвала по телефону?..»
В этот момент подошел поезд из Кони-Айленда. Только в ночной тишине можно было правильно оценить мощь издаваемого им шума, силу колес, блеск фонарей. Двери раскрылись с шипением и с доброжелательностью силы, которая не судит, а раздает свои дары с божественным милосердием. Грейн вошел в вагон так поспешно, словно боялся, как бы двери не раскаялись и не захлопнулись у него перед носом… Его охватило тепло. Он отыскал сиденье с подогревом. Он был один-одинешенек в вагоне, и это немного пугало, но в то же время давало своего рода удовлетворение от того, что все вокруг предназначалось только для него одного… Ему почему-то вспомнились те времена, когда он был мальчишкой и имел обыкновение заходить в пятницу вечером после трапезы в хасидскую молельню (эта молельня находилась у них во дворе на Смоче[69]), и тогда все скамьи, все столы, все святые книги, все поминальные свечи принадлежали ему одному…
На станции «Шипсхед-Бей» в вагон вошел пьяный. Он уселся напротив Грейна и попытался произнести своего рода политическую речь. Он бормотал слова, которые, как подозревал Грейн, были направлены против евреев. Он упомянул имя Моргентау,[70] хотя тот уже давно ушел в отставку. Его затуманенные глаза нагло глядели на Грейна и словно говорили: «Для пьяного нет конституции… Мне позволено то, что другим запрещено…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Грейн только теперь заметил, что поезд идет не по мосту, а по туннелю. Каждая станция приносила новых пассажиров, по большей части каких-то тусклых, с дикими глазами, одетых в полушубки, теплые шапки, глубокие калоши — потертую одежду тех, кто выполняет тяжелую работу. Один рабочий выглядел так, словно сошел с картины, призванной символизировать судьбу пролетариата. Он был большой, широкоплечий, грязный, небритый, с черной каймой на ногтях и с обрубленным указательным пальцем. Он держал жестяную коробку для обеда. Его глаза излучали сонную гневную тишину человека, несущего тяжкий груз без награды и без надежды. Поезд был мужским. Здесь не было ни единой женщины. Все молчали, погруженные в полуночные размышления, в подведение итогов…
На Таймс-сквер Грейн вышел. Как загадочно выглядел Таймс-сквер в это раннее зимнее утро! Шуршали машины. Свет в окнах высотных зданий не горел. Кусок неба зеленел, как поле. Воздух был холодным и чистым. Пьяный шел шатаясь и словно искал, на кого бы свалиться. Грейну пришло в голову, что вещи в тишине снова обрели европейскую значительность: каждый дом, каждый фонарь, вывески над входами в магазины, ярко освещенный автобус. Божье дыхание снова витало над Нью-Йорком… Грейн пошел в гостиницу, располагавшуюся рядом с Восьмой авеню. Его знобило, и он сразу же повалился на кровать, даже не сняв покрывала. Он положил голову на подушку, но заснул не сразу: прислушивался к шумам и шорохам, доносившимся из коридора и из города, который уже начал пробуждаться.
Грейн было заснул, но в семь тридцать зазвонил телефон. Он предварительно попросил, чтобы его разбудили: не хотел опоздать на свидание с Анной. В комнате было сумеречно, но в окне напротив горел свет, и какая-то девушка занималась там своим туалетом. Она не опустила штор и безо всякого стыда крутилась по комнате голой, как делали люди во времена потопа. Она поворачивалась к окну то лицом, то спиной, демонстрируя свое тело с разных сторон. Потом подняла руки с таким видом, словно занималась гимнастикой, схватилась за голову и зевнула. Наконец она подошла к окну и медленно опустила шторы с видом актрисы, опускающей занавес после своего выступления. Внезапно Грейн вздрогнул. Минувшей ночью он доехал на поезде до Кони-Айленда и оставил там в камере хранения свой чемоданчик, но на обратном пути об этом забыл. Даже не вспомнил об этом, ложась в постель. Последние сутки полностью измотали его. Как быстро он привык спать в рубашке и заранее платить за гостиницу…
Был только один выход: наскоро одеться, поехать назад в Кони-Айленд, забрать чемоданчик и вернуться на Гранд Сентрал. Все это не должно занять более полутора часов. Только потом, уже сидя в вагоне метро, Грейн понял, что его решение было глупым, непрактичным, нелепым: он мог бы совершить эту поездку вместе с Анной и таким образом избавить себя от излишней спешки и суеты. Он вообще мог бы оставить чемоданчик в камере хранения и купить себе новую пижаму и новую бритву вместо оставшихся в чемоданчике. Когда это дошло до него, поезд уже находился на полпути к Кони-Айленду. Он сделал глупость, но, согласно теории Фрейда, под этим скрывалось подсознательное желание отложить встречу или, может быть, даже все испортить и отменить эту встречу совсем. Это было мучительно и странно: ехать назад в Бруклин, в Бруклин, где жила Эстер…
Глава пятая
1
Анна открыла глаза. Ее разбудило солнце. Окно выходило на восток. Огненный шар поднялся из Ист-Ривер и наподобие некой небесной лампы осветил спальню. Небритое лицо Станислава Лурье стало пурпурным. При этом вокруг опущенных век по-прежнему лежали тени. Полноватые губы выглядели опухшими. Он напоминал Анне убитого. Казалось, губы Станислава Лурье безмолвно вопрошают: «Что я такого сделал? За что на меня обрушилось это наказание?»