Испанский смычок - Андромеда Романо-Лакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел из очереди и отправился на торговую улицу. Какой-то тип продавал почтовые открытки, разложенные на бархатной обивке раскрытого чемодана: грязновато-коричневые изображения экзотических танцовщиц в прозрачных накидках, сквозь которые просвечивали обнаженные груди; толстозадых акробатов, вниз головой висевших на трапециях. Они отличались от тех, что продавались на Рамблас и были рассчитаны на другую публику — посетителей Музея восковых фигур, любителей пощекотать себе нервы.
— Глянь-ка сюда, — сказал продавец, протягивая мне черную коробку. В ней лежала фотография обнаженной женщины, охваченной ужасом, так как на ее шею опускался топор. Я отпрянул, затем посмотрел снова.
— У меня есть еще, но это уже за деньги, — сказал продавец. — Ты и так уже бесплатно два раза посмотрел.
Я покачал головой и направился было прочь.
Матери не понравилось бы, что я здесь шляюсь, подумал я, но затем вспомнил слова Альберто: «Потрать деньги. Потрать время. Веди себя, как положено парню твоего возраста».
— Любишь диковины? — спросил продавец и вытащил коробку, наполненную почтовыми открытками, фотографиями и книгами. Я посмотрел на корешки: «Рабы любви», «Восточные секреты», «Маркиз де Сад». Такие книги обязательно должны были привлечь внимание шестнадцатилетнего парня. Но мне на глаза попался заголовок тоненькой серой книжки, напечатанный серебряными буквами: «Страдания гениев: два века музыкального чуда».
— Эту лучше не бери, — сказал торговец. — Мало иллюстраций. Только маленькие девочки и мальчики. — Тут торговец оживился: — Хотя если тебе нравятся маленькие девочки и мальчики, то у меня есть другие книжки, поинтереснее: совсем без слов, одни картинки. Подожди, сейчас достану из другой коробки, сам увидишь.
Но я уже вынимал деньги из кармана. Он пожал плечами. Когда он протянул мне книгу, из испорченного переплета выпал титульный лист. Наши глаза встретились: он видел, что я по-прежнему хочу купить эту книгу, но понимал, что она бракованная, и поэтому оставил на моей ладони одну монету: — Тебе останется на мороженое. Иди.
Вот так я узнал о страданиях гениев. Прочитал о том, как Франца Йозефа Гайдна вырвали из лона семьи, третировали и за плохое поведение в школе били палкой; как безжалостный отец Моцарта заставлял его выступать; как Паганини не кормили и запирали в комнате, чтобы он бесконечно упражнялся на скрипке.
Я знал эти имена. Другие были мне незнакомы, но они волновали меня даже больше, потому что они превращали страдание одних и садизм других в нечто банальное и чуть ли не необходимое. Отец немецкой девочки Гертруды Мара, у которой не было матери, уходя на службу, привязывал ее к стулу, но она стала искусной скрипачкой. Калекой, но виртуозной исполнительницей.
По всей Европе музыкально одаренных детей били, лишали еды, игрушек, даже если это были куклы или шарики, которые дарили им почитатели. И насилие, похоже, приносило результаты. Дети, во всяком случае те, которым была посвящена эта тоненькая серая книжка, преуспели и стали знаменитыми. Синяки проходили, но музыка — музыка оставалась навсегда.
Целая глава этой книги была посвящена Хусто Аль-Серрасу и тем чудовищным воспитательным методам, которые взял на вооружение его отец после того, как их бросила не названная в книге мать-цыганка. Как-то один из покровителей подарил ему большую игрушечную лошадку, но отец отпилил лошадке голову, а туловище поставил рядом с пианино, чтобы мальчишка играл, сидя в седле. Автор утверждал, что юный пианист рыдал, когда испортили его подарок, но на фотографии в книге он, сидя на этой странной обезглавленной лошади, выглядел сияющим. Возможно, сама музыка была причиной этого внутреннего света. Или — тут моя зависть воспарила — это был результат абсолютной уверенности в своем будущем и понимания того, что родитель, добрый или злой, мудрый или заблуждающийся, искренне верит, что его сыну предназначено стать великим артистом.
Помимо наказаний, в книге рассказывалось о том, что юные гении изучали, не успев еще вырасти из детских матросок и кудряшек: теорию музыки, композицию, сольфеджио. А я-то думал, что достаточно научиться играть на инструменте. А что, если это не так? И что значит это иностранное слово «сольфеджио»?
Как и посоветовал торговец, я зашел в ярко освещенное кафе и купил мороженое, которое пытался есть, читая книгу. Оно комком застряло в горле. В конце концов я сдался и оставил растаявшее мороженое в вазочке.
— Что, невкусное? — недовольно спросил бармен, наблюдая, как я с отвращением на лице сползаю с высокого табурета. И буркнул себе под нос: — Испорченные дети!
Все так и было. Я был испорченным. Но разве я в этом виноват? Я многие годы хотел играть на виолончели, но мать всячески препятствовала этому. Я бы скорее предпочел, чтобы она привязывала меня к стулу, чем уговаривала лечь в постель в воскресенье после обеда, обещая почитать «Дон Кихота» или дать лишнюю плитку шоколада, если я буду лежать спокойно. Совсем недавно она принесла мне руководство по ремонту граммофонов. Наш был исправен, но, похоже, в привязанности к граммофону ей хотелось видеть детское влечение ко всему механическому, а не мое желание посвятить себя серьезному искусству. Она даже намекала на то, что я могу сделать будущую карьеру в ремонтной мастерской, если займусь механикой всерьез (в то же время она не настаивала на этом — даже мечтам моим она противостояла как-то противоречиво и пассивно). Что же касается Альберто, то именно сейчас, когда я хотел учиться больше и напряженнее, он спал по полдня и, казалось, махнул рукой и на меня и на себя: по всем креслам были разбросаны грязные рубашки, а в раковине высились горы немытых тарелок. Я принимал это как еще одно доказательство своей испорченности: никто не просил меня помыть их, и я не проявлял инициативы.
Я страстно желал спокойствия и порядка, а вместо этого весь день был окружен суетой. На улицах тоже творилось неладное: повсюду красовались настенные надписи, плакаты, лозунги и девизы с призывами против правительства, против воинской повинности, против короля. Как можно было учиться среди этого хаоса? Только уйдя в себя, только научившись абстрагироваться от всего, кроме чистого и упорядоченного совершенства. От всего, кроме музыки.
Я спрятал книгу в ящике под носками, словно это была порнографическая открытка, и никому о ней не говорил. Но продолжал жадно ловить признаки того, что мать и Альберто не принимают меня всерьез, считая, что я слаб характером. Я получил письмо от Энрике. В нем он описывал трехдневные полевые учения, в ходе которых несколько человек потеряли сознание от теплового удара. Энрике, разумеется, был не из их числа. Энрике не преминул отметить, что даже тощий Спичка справился. Мне не нравилось постоянное сравнение с этим бродягой, у которого и друзей-то нет. Уж не намекает ли Энрике таким образом, что будь я настоящим мужчиной, то тоже завербовался бы в армию?