Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спите, герои – сказал Саша, – желаю вам спокойствия в ночи.
Успокоенная тишиной в воздухе, взошла луна. Бездонный парашют небосвода держал ее над землей, как осветительную ракету, – над всеми фронтами сразу.
Над всеми усталыми людьми, над сонными провалами их душ, в которые вламываются всякие дикие, и нелепые, и чудесные сновидения.
Вот тихо посвистывает Сеня Рудин. Его простое круглое лицо спокойно. Вася Чубук мечется, что-то бормочет во сне, очевидно – стихи. Длинные волосы спутались, упали на лоб, достают до тонкого носа. Саша вздрагивает и ежится. Дмитрий сбросил на пол одеяло. Ему снится всё родное: дом, братья, Тоня. А на одеяле, что он сбросил на пол, спит, мерно вздымая могучую грудь, Бас… Он только что пришел тихо, как сильный и усталый зверь в свою берлогу. Ему тоже снится родной тесовый дом и пельмени. От чмо-кательного движения губ и от храпа, напоминающего рокот истребителя, шевелятся его партизанские усы в полколечка.
Спите, герои… Мало кому из вас суждено увидеть родной дом, пусть же он вам хоть приснится. Все вы как индейцы Лонгфелло, вступили на тропу войны, пересеченную звериными следами столетий, и пошли по ней, следуя поговорке «Волка ноги кормят».
15. Жить можно
– Вечера моих фронтовых воспоминаний не будет, – твердо сказал Бас, – тем более, что на дворе утро. И первый снег. Эта дата знаменательна еще тем, что в этот день враг хотел взять город.
– И еще тем, что Бас пришел спасать нас, – добавил Саша.
Много можно было бы сказать о Басе, но сам он о себе помалкивал. Известно было только, что восьми лет он смылся из дому в Ташкент, который в 20-х годах заменял русским детям Америку. Почти всю Россию исколесил он пассажиром 4-го класса, т. е. под вагонами. Только в конце нэпа вернулся домой. Рассказывал: «Мамаша встретила грозно: скалкой. Побила, потом заплакала, потом я съел десять котлет, и она снова заплакала: отцу на ужин ничего не осталось».
Когда Баса принимали в комсомол, спросили, как он жил в бегах.
– Вопрос странный до дикости, – ответил он. – Разумеется, приворовывал, а частично подрабатывал.
Более он не распространялся. Так и сейчас.
– Конечно, я повидал кое-что, – говорил он, – но вспомните известную нам синодальную писательницу Ольгу Шапиро: все или почти все, о чем бы я вам ни рассказывал, давно уже расписано в нашей прессе. И поверьте мне, почти все, что вы читали, – правда. И за эту правду немцев надо бить до тех пор, пока они не запросят мира, и даже если запросят, бить дальше, до самого Берлина.
– О себе, о себе расскажи, – просили.
– Что ж о себе? Партизан из меня не вышел: походка тяжела, да и характер тоже. Вот один эпизод… Словечко тоже: «эпизод»… Я понимаю, если я пошел до ветру, а мне всадили пульку в мягкое место, это – эпизод. А когда кровь ручьями льется…
Наш отряд рейдировал от Риги до Ораниенбаума. В одном селе я вижу: согнали на площадь население. Прусь туда. Бородища у меня, автомат под тулупом, гранатки – «лимонки». Знаете чувство оружия?.. Нет? Погодите, узнаете. Кажется, чего не могу сделать? Человек с оружием – он не только смел. Я и без оружия не был трусом. А тут я был – гордый. Да еще злой. Походка тяжелая, аж земля под ногами хрустит. Плечами людишек распихиваю, население это самое. Ведь у нас, партизан, иначе не говорят: не граждане, не товарищи – население. Поднимаю глаза – виселица. И веревку уже прилаживают, а под ней мальчишка. На груди у него (какая там грудь – цыплячья) дощечка: «Партызан». Был ли он партизаном, я и до сих пор не знаю, но выглядел он вроде меня, грешного, в ранней молодости, когда меня милиционеры из-под вагонов гоняли… Чумазенький, замухрышечка такой. Много я повидал, но тут сердце совсем по-селезеночному екнуло. Эх, думаю, не дам мальчишке пропасть. Но – как?
Немцев целый взвод. Они же любят вешать. Фотографируют, улыбаются. Этак по-сверхчеловечьи. И населения этого полно. Девки ревут, мужики сопят. И я чуть не плачу, не зная, что делать. Холодно. Мальчик уже и без петли посинел… И вдруг, как в сказке или как в боевых эпизодах под редакцией Лозовского, налетает шестерка «ястребков». Побомбили вокзальчик, и на толпу. Им там не видно, кто и что. А может, и видно. Все – врассыпную. Немцы – тоже. А мальчик стоит себе, привязанный к столбу веревками толстыми, как морские канаты. Я рублю эти чертовы «концы» и пру мальчонку, как кораблик, которому суждено было, видно, плыть да плыть…
Но куда его девать? Была у меня явочная «фатера», жеребец там мой стоял наготове, впряженный в двуколку, – всегда, если я уходил ненадолго. Тащу мальчонку туда. В конце концов привез его к нам в лес. А через неделю откомандировали меня в институт, доучиваться. Не угодил, видно. И неужели это правда, что вы учитесь?
– Да так, вроде учимся, – ответил за всех Саша, – иначе продкарточек не получишь. А на фронт не берут.
– Говорят даже экзамены будут весной, – добавил Чубук, – и дипломы выдадут.
– А потом все равно на фронт, – заключил Бас, – только на фронте, как я погляжу, гораздо веселее, чем здесь. Но это большое дело, что вы учитесь. Город в блокаде, а вам начхать, учитесь себе, детки, стараетесь.
– Вы также будете, мистер, – заметил Дмитрий, – раз уж к нам возвернувшись. Ты лучше скажи, как думаешь, долго в блокаде сидеть будем?
– Не век вдове вековать, но женихов сейчас маловато. Все на фронте… А вы что делать сегодня собираетесь? Подать-ка мою сумку. Вспомним Багрицкого: «А в сумке – трубка, спички, табак. Тихонов, Сельвинский, Пастернак». И – да простят мне вышеназванные поэты – коньяк, добавлю я от себя и своих щедрот. Правда, немецкий, не обессудьте, ультрафиолетовый.
Выпили. Бас немножко раскачался. Слушали его, как дети.
– Пока еще жить можно и воевать можно, не робей, ребята…
Знаете, какую клятву дает каждый партизан? «Я клянусь, что умру в жестоком бою с врагом, но не отдам тебя, родной Ленинград, на поругание фашизму», или вот, еще лучше: «Я клянусь всеми силами беззаветно и мужественно помогать Красной армии освободить город Ленина от вражеской блокады».
На моих глазах падали мертвыми немецкие парашютисты, расстрелянные еще в воздухе. Я видел и немецкие танки, поцелованные болотом взасос, простите мне, бывшему поэту, – так, что экипажи иногда не успевали выскочить.
Я видел наши бронепоезда,