Рыба. История одной миграции. - Алешковский Петр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сентябре Павлик пошел в школу, в девятый класс. Учился он всегда хорошо, а здесь, зарабатывая авторитет, из кожи вон лез — троек и двоек у него не было. Весна и лето на реке закалили моего младшего, но работать всю жизнь рыбаком он не хотел. Выход был один — хорошо учиться и поступать в институт. Валерка, наоборот, последний класс не закончил — он души в своих машинах не чаял, уверен был, что это на всю жизнь. В осенний призыв мы проводили его в армию. Его загнали в Чечню, на войну, откуда он раз в два месяца присылал нам коротенькие письма. Валерка стал водителем бронетранспортера, я, глупая, немного успокоилась, думала, броня его защитит. Позже, когда он пришел, рассказывал, что горят эти машины, как свечки, но его за всю службу, слава богу, даже не задело. Он вообще у меня везунчик.
Мы с Геннадием работали, Павлик нам по мере сил помогал. Жили, точнее, вживались в астраханскую степь, как многие, многие другие. Со временем я поняла: мелкие работы — ларек, мытье полов — не спасение, работая так, медленно погружаешься в пучину нужды. Вроде жили мы, как все кругом, но хуже. Контейнеры наши ушли в Волочек, там их приняла мать Геннадия и свалила все барахло на даче, ехать за ними пока не было ни сил, ни денег. Расставаться со своими и катиться дальше? Вроде бы мы были при деле, но деньги куда-то исчезали, хотя я всячески старалась откладывать: старенький холодильник и телевизор — вот и все наши приобретения.
Геннадий держался, не пил, но по-прежнему был замкнут. Спал в своей комнатушке на топчане, много молился. Ходил в церковь, подолгу беседовал с отцом Андреем. Начался новый этап. Стоило мне напомнить о его прежних высказываниях, как он поднимал на меня тяжелый взгляд и смотрел так, что мне становилось по-настоящему страшно. В местной больнице все сестринские ставки были заняты, идти санитаркой означало работать бесплатно, зарплаты хватило бы на четыре-пять дней, приходилось коптить рыбу и ужиматься. В тот год мы ели рыбу, хлеб и картошку.
Те из наших, кто поставил на дармовую квартиру и за жилье продался в долговую кабалу — пошел в доярки, механизаторы, в слесаря, — проиграли. Выиграли те, кто, по крохам собирая, открыли свое маленькое дело либо добились хорошо оплачиваемой работы. Задержись мы в Харабали больше года, так устроился бы мой Валерка. Володя сейчас хозяин станции техобслуживания — маленькой, но она кормит. Он давно отделился от хозяина, вовремя взял ссуду и уже достроил собственный дом. Нашел себе веселую казашку Зулю, стройную молодую девчонку-сироту, сумевшую, однако, выучиться на бухгалтера в местном техникуме. У Зули полный рот золотых зубов, двое замечательных мальчишек, и живут они с Вовкой душа в душу. Нам, пришлым, слоняющимся из страны в страну, не привыкать жениться не на русских, у наших ценится, в первую очередь, преданность и легкий характер, а что дети получаются полукровками, так даже лучше: чем больше намешается кровей, тем они умнее и жизнеспособнее. Кооператив у дяди Кости развалился — задавили налоги, замучил рэкет. Вдосталь наловившись рыбы, он пошел управляющим в гостиницу — заезжие москвичи открыли рыболовецкий отель на острове, и дядя Костя стал администратором, заправляет там всей обслугой — и жизнью доволен, и на зарплату не жалуется. Он нашел себе вдову, тетю Олю, но в доме у нее не живет, забрал ее к себе в гостиницу, устроил поварихой. По выходным она печет замечательные пироги-рыбники — на Трехречье это теперь фирменное блюдо, дядя Костя запивает их пивом, более крепкий алкоголь он не уважает.
Я накопила немного денег и купила первые в моей жизни доллары: четыре стодолларовые купюры, которые спрятала в стене за отошедшим листом обоев. Быть может, если бы мы осели здесь, постепенно начали налаживаться отношения с харабалинцами. Быть может. Не случилось.
Прошел год. Мы отметили его, собрались всей семьей у дяди Степы и тети Кати в домике, сварили лагман, приготовили настоящий плов с бараниной и шашлык из свежей стерляди. Говорили много тостов. Геннадий оттаял, выпивал немного, наравне со всеми, и хорошо опьянел — стал шумным и веселым, давно я его таким не видела. Ночью он позвал меня к себе.
Я сдалась, но сил у него не было. Упрямство сначала вызывало нежность. Затем стало его жалко. Потом жалость сменилась равнодушием. Он встал с кровати, нагой и невменяемый, его колотила дрожь, от него веяло холодом. Губы, разжавшись, произнесли одно слово: “Рыба!” Оно долетело до меня, как свист бича, — из глаз непроизвольно брызнули слезы. Раньше я никогда не плакала. Слезы привели Геннадия в бешенство. Он ударил меня один раз, но так сильно, что лопнула бровь, — лицо тут же залило кровью. Грязно ругаясь, он оделся, схватил телевизор и с силой запустил им в стену. Плохо понимая зачем, я вдруг встала и пошла на него, нагая, вся в крови. Я шла молча, высоко подняв голову. Геннадий оттолкнул меня, как пушинку, я улетела в угол и больно ударилась о дверной косяк. Он перешагнул через меня, вынул из потайного места деньги и ушел. Павлика с Володькой дома, на счастье, не было, заступись они за меня тогда, пролилась бы большая кровь.
Я лежала, вжавшись разбитым лицом в подушку. По мере того как застывала кровь, тише становились ее толчки в рассаженной брови, остывала и я. Холод растекался по телу, оно немело, покрывалось спекшейся коркой. Так я пролежала несколько часов, пока не пришел Павлик. Он смыл с лица кровь, обработал ранку зеленкой, заменил наволочку и испачканные простыни. Хотел было бежать за доктором, но я глазами запретила ему. Стыд сковал меня. Он накрыл меня теплым одеялом, видя, что свет причиняет моим глазам боль, зашторил окно, выключил лампочку ночника.
Маленькой щелочки, пробивающейся из-под шторы, было достаточно. В иные моменты тонкий солнечный луч, красящий подоконник волнистой белой полосой, вызывал у меня мигрень, я отворачивала голову к стенке. Шум, как и свет, доставлял мучение. Когда перед рассветом у соседей в сарае пропел петух, от боли, казалось, лопнет голова. Лоб постоянно покрывался испариной, меня бросало то в озноб, то в жар, я начинала вдруг задыхаться, словно на лицо положили непротыкаемый ватный матрас.
Беспричинный страх, поселившийся где-то глубоко внизу живота, медленно полз вверх, как вода, заполняющая закупоренную ванну. Тогда начинала гореть грудь, шея и лицо покрывались пятнами. Язык не повиновался, не хотел пропускать слова, роившиеся в мозгу. Свою немоту я воспринимала как счастье — раскупорься мой рот в тот момент, я бы жалобно скулила, вопила бы о помощи.
Сон пропал — я лежала, уставившись в одну точку, или следила слезящимися от бессонницы глазами за заботливой рукой сына, обтирающего меня холодным полотенцем. Прикосновения его рук и мокрой ткани успокаивали, сбивали жар лучше аспирина.
Павлик интуитивно нашел тот же метод, что применяла я сама: беспрестанно гладил мои руки, голову, шею, шептал теплые слова — так успокаивала и усыпляла его в детстве и я, теперь он отдавал долг, нежностью и лаской боролся со своим испугом. Его терапия действовала, дарила спокойствие, отгоняла демонов стыда и страха, засевших в моем животе. Когда он уходил, они, пристыженные и заговоренные его словами, тут же просыпались и принимались жадно тянуть соки из моей искалеченной души.
Волнами накатывали забытые страхи — мерещился проклятый старик, опять и опять я ощущала на себе его властные руки, гладящие мое лишенное сопротивления тело. Грязь залепляла все поры, покрывала кожу коростой. Казалось, тело начинает ссыхаться, мне не хватало воды, я судорожно облизывала спекшиеся губы, и, если сын был рядом, он поил меня из кружки, чуть приподняв голову. Ночью оставалось только молиться, чтобы поскорей наступил рассвет…
Я слышала все, что говорилось в доме, Павлик и Вовка обсуждали поведение Геннадия. Неделю его не было дома. Он пил. Коптить рыбу стало некому — семейный бизнес встал, жизнь покатилась под откос. Геннадий шлялся по городу с проститутками, открыто, никого не стесняясь, а я, слыша о его похождениях, лежала в постели, сгорая от стыда, ненужная и оболганная, как бракованная деталь, которую никому не было охоты чинить. Городишко Харабали маленький — все на виду, я поняла, что показаться на люди будет выше моих сил.
На четвертый день от души отлегло, исчезла напряженность в теле, прошло одеревенение, руки и ноги начали меня слушаться, я сама добрела до туалета. Павлик раздвинул шторы — свет уже не резал глаза, я спокойно смотрела в окно. Шумы с улицы не терзали, как в первые дни, но приступы удушья продолжались. Сил в теле не было никаких, но кожа обрела чувствительность, в пальцах рук и ног закололи сотни иголок — признак вернувшегося кровообращения. На закате четвертого дня я в первый раз съела две ложки размоченной в кипятке белой булки.
Болезнь отступала толчками. На шестой день я почувствовала, что могу говорить, но молчала, боясь сглазить. Разбитая бровь саднила, и я радовалась боли как чему-то живому, сменившему неживое наваждение.