Золи - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старейшины стали замечать перемены: стало проще получать лицензии, милиция не обыскивала цыган, не требовала разрешений, местные мясники обслуживали их, не так суетясь, как прежде. Цыганам даже предложили учредить свое отделение в Союзе музыкантов. Вашенго не мог поверить, что теперь имеет право заходить в пивную, куда еще несколько лет назад его не пускали даже с черного хода. Иногда, просто для того чтобы послушать, как швейцары называют его «товарищем», он заходил в отель «Карлтон» и выходил оттуда, хлопая себя картузом по коленке.
Как-то вечером в гримерной Национального театра Золи сказала Странскому, что не может читать вслух. Она уверяла, что ей не хватает храбрости. На спинке кожаного кресла Золи остался влажный след от ее спины. Они вместе пошли за кулисы и в щелку заглянули за занавес — зал был полон. Поблескивали линзы театральных биноклей. Постепенно погас свет люстр. Странский поразил публику, прочитав одно из стихотворений Золи. А потом она сама вышла на сцену и встала рядом с ним. В свете прожектора Золи, казалось, чувствовала себя непринужденно. В зале послышался шепот. Она приблизила губы к микрофону, из динамиков раздался свист. Золи отступила в сторону и прочла стихотворение без микрофона. Публика зашумела, а цыгане — им в партере выделили два задних ряда — громко аплодировали. На приеме, устроенном после концерта, Золи удостоилась овации. Ей хлопали стоя. Я следил за Вашенго, который, подходя к столам, набивал себе карманы хлебом и сыром.
В такие вечера я играл роль фоновой музыки и никак не мог добраться до Золи. Шепотом мы заключили между собой пакт, наши прощания были быстры и зловещи, и все же тупая боль у меня в груди проходила к следующему утру. В углу зеркала я клейкой лентой прикрепил ее фотографию.
Мы гуляли под деревьями на площади Словацкого национального восстания, и среди встречных всегда находились люди, узнававшие ее. Поэты в литературных кафе поворачивались в нашу сторону. Политики желали показаться с Золи на людях. В шествии на Первое мая мы с ней прошли рядом, подняв кулаки вверх. Мы участвовали в работе конференций, посвященных социалистическому театру. Наблюдали за строительными кранами возле будущих жилых башен. Видели красоту в простейших вещах: дворник, напевающий Дворжака; дата, вырезанная на стене; пиджак со швом, разошедшимся на спине; лозунг в газете. Золи вступила в Союз словацких писателей и вскоре после этого в стихотворении, опубликованном в газете «Руде право», писала, что пришла к истоку своей песни.
Я тогда переводил Стейнбека и читал ей вслух свой перевод.
— Хочу поступить в университет, — сказала она, барабаня пальцами по корешку книги, лежащей у нее на коленях.
Я мялся, понимая, что эта затея обречена на неудачу. Она молча сидела у подоконника, пытаясь стереть отблеск света с потемневшего стакана. На следующей неделе я выменял в университете бланк заявления о приеме — их было трудно добыть. Потом одним прохладным утром подсунул ей этот бланк, но больше о нем не слышал. Через несколько недель я обнаружил, что она заткнула им щель в стене кибитки.
— Ох, — сказала она, — я передумала.
Все же забота о ее будущем заставляла меня действовать. Другие могли узнать о нас. Ее могли счесть мариме — оскверненной, поруганной. Мы неделями не смели соприкоснуться рукавами, опасаясь, что это заметят, но между нами возникало нечто, подобное притяжению электрических зарядов. Оставшись одни в типографии, мы сидели, прислонясь к раскладушке, которую Странский поставил на втором этаже возле станков для резки бумаги. Она прикасалась к бледной коже, обтягивающей мои ребра. Проводила пальцами по волосам. Мы не ощущали границ между нашими телами, но по улицам ходили, держась друг от друга на пристойном расстоянии.
Некоторые цыганские вожаки, конечно, ворчали — для них Золи становилась слишком похожа на гаджо: у нее был партийный билет, она вела жизнь литератора, ходила в кино, в Музей Ленина, в ботанический сад, однажды ей даже забронировали места в ложе филармонии, куда она взяла с собой Конку, которая там расплакалась.
Говорили, что Золи пытается прожить жизнь, приподнявшись на несколько футов над землей. Невозможно преодолеть некоторые предрассудки: ей до сих пор нельзя было носить с собой книги. Отправляясь в табор, она зашивала страницы в подкладку пальто или делала для них специальные карманы в платьях. Она любила переводы на словацкий раннего Неруды, чью книжку купила у букинистов. Золи ходила, припрятав любовные песни у бедер, а я учил наизусть стихи, чтобы шептать их, когда нам выпадала возможность остаться наедине. В других карманах она носила томики Ивана Краско, Лорки, Уитмена, Ярослава Сейферта и даже новые произведения Татарки. Сбрасывая в типографии пальто на пол, чтобы мы могли почитать друг другу стихи вслух, она сразу становилась тоньше.
Наступила зима, табор оставался на месте. Я, как ни пытался, не мог разобраться в этом времени. Магнитофон замерз. Бобины потрескались. Микрофон обледенел. Мои ботинки покрылись инеем, кровь не поступала в пальцы. Золи не хотела общаться со мной при посторонних: мы не могли позволить, чтобы нас часто видели вместе.
Я вернулся в Братиславу. Иногда я стоял под железнодорожными громкоговорителями просто для того, чтобы слышать раздающиеся из них голоса. Я предпочитал свои книжные полки пяткам детей Вашенго, упирающимся мне в ребра, но, потосковав дня два по Золи, я снова поехал в табор, положив в рюкзак магнитофон. Она улыбнулась и прикоснулась к моей руке. Из-за угла показался ребенок, и она отпрянула. Я бродил по зимнему табору. Ржавые железяки. Порванные провода. Помятые металлические бочки из-под бензина. Собачьи кости. Консервные банки. Оглобли кибиток. Множество потерянных вещей.
Конка выглядела худой и нездоровой, ее лицо вечно было перекошено от холода. Она нашла шаль с узором из роз и куталась в нее, сидя на ступеньках своей кибитки. Мужчины окружали лошадей, будто ожидая, что у тех что-нибудь выпадет изо рта.
Я хотел всего