Константин Коровин вспоминает… - Константин Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда из Киева приехал Врубель, то он был дружественно принят С. И. [Мамонтовым]. Но работы его, которые он начал, совершенно никто не понял. Мамонтов говорил мне про холст большой, на котором Врубель начал писать Демона в мастерской Мамонтова, что это что-то ужасное, невозможное. То, что искал и создавал Врубель, то не сделал по ценности ни один западный модернист до сей поры.
Душа этого человека была чиста, как кристалл. У него не было ни злобы, ни мелкости <…> Я не видел другого художника, столь любившего затею в живописи и самый процесс работы. Надо заметить, что Михаил Александрович каждый день переписывал свой холст всегда в иной форме и меняя весь замысел. И делал это так легко, и все это было настолько оригинально, остро, непривычно, что все почему-то взволновались, обиделись, и слово «декаденство», приехавшее из-за границы, запела вся Москва.
<…> Странное и глупое отношение к Врубелю общества и художников подняли во мне вопрос о странном и непонятном характере явления в жизни — непонимании. Я испытал на себе его достаточно, но Врубель испил всю чашу горечи невежества общества, прессы и художников.
<…> «Константин, — сказал мне Врубель, — С. И. Мамонтов любит жизнь больше красоты и искусства, а я люблю искусство больше жизни. Впрочем, это все не совсем так, а еще тоньше».
<…> Влияний я, как помню, никаких не испытывал на себе. Но в живописи мне нравились немногие красивые вещи, в особенности фарфор, материи, но всего более природа, сумерки, ночь. И я не был согласен с художниками, которые их изображают. Мне всегда казалось, что в живописи должна быть гармония красок, которая дает иные настроения лиризма и романтики. Я язычески поклоняюсь природе и восхищаюсь ею и думаю, что рай — на земле. Ад тут же делают люди по несовершенству нашему, так как жизнь есть радость и имеет много того, чтоб ей быть.
Всю свою жизнь я был отрицаем. Это меня удивляло, так как людям я нес только красоту и прославление жизни.
<…> Отзывов критики в газетах и журналах не собирал и не читал всех.
Был один курьезный отзыв, забыл в какой газете в Париже, где авторы говорили, что в русском художнике они хотели бы видеть особенности азиата, но в Коровине его нет, так как он похож на европейца. Я подумал: «Вот еще горе».
* * *1. Произведение, создание артиста, художника, музыканта, певца больше постигается непосредственно в душе человека, наделенной эстетическим восприятием; анализом же заключений не постигаются ощущения, эстетика.
2. Делатели искусства, создавая его, говорят вам о своем создании языком своего я. Этот язык создания есть умение артиста вызвать в вас духовное наслаждение.
3. Я слышал много разговоров о пении. Те, кто много говорили, как надо петь, пели меньше и хуже. Художники также.
4. Джамет, Падилла, Котоньи, Мазини, Ван-Зандт, Шаляпин никогда не говорили и не спорили о том, как надо петь. Даже как будто считалось неловкостью или бестактностью говорить при них о профессии. Мазини, когда я у него бывал, брал гитару и пел. Говорил мне и Серову: «Садитесь, я вам сейчас спою». Ф. И. Шаляпин, бывало, если спор заходил о пении, то тоже начинал говорить, [что] его же дело петь: «Я не понимаю, что такое постановка голоса!! В чем дело? Ведь надо петь — не постановка же поет, а пою я».
Эрудиция, анализ и взятие всевозможных рецептов творчества, модничанье новшества еще ничего не делают. Теоретики дают сухие ненужные схемы своих сердитых потуг, и выходит какая-то методика вместо искусства, что делает большую скуку и большей частью слабое искусство, и пережевывают то, что уже сказано было большими мастерами ранее.
В искусстве пения, то же и в музыке, и в живописи, есть <…> гармония. Мы говорим про музыку — детонирует, грубо и другое, а про живопись разве не то?
<…> Для контраста глаза и предмета <…> Тициан прибавлял к красивой женщине зеркало и амура. Веласкес брал светлое лицо и черные [тона], гениально располагая эти пятна. Искусство Ренессанса все декоративно, а также и скульптура. Они имели в виду, создавая произведение, и помещение, где будет находится это произведение. Декоративная сторона в изобразительном искусстве имеет цель вместе со всем высоким в искусстве. Упадочность нашего времени создала из декоративной живописи дешевку, то есть так называемых уборщиков, а потому их произведения мертвые, бездушные, и мастерство их плохо <…> Но есть вещи, которые долго и всегда живы, потому что их авторы — настоящие таланты. Те, которые делают это, есть гении. Они не только не стареют, а чем дальше культура людей [развивается], тем больше она открывает в них красоты. Люди истинно восхищаются, они как бы научились читать их своей душой.
Один сердитый юноша сказал: «Мне не нравится Тициан». «Он от этого не стал хуже», — ответил я.
Встретив Шаляпина, я раз слышал, как сердитый господин сказал: «Я не поклонник сего кумира», смотря подражательных [актеров], без пяти минут Шаляпиных.
Ветчина превкусная штука, но картин она не смотрит.
Ну, а как же [музыку] Вагнера, например, называли какофония, и Милле не смотрели, а нашего Врубеля поносили? Это как же? Эти авторы были впереди толпы, впереди своего времени, и вот они умерли и души людей доросли потом до их понимания. Сначала их как-то не могли уметь читать душой, а потом поняли. Еще тут есть привычки людей, а они не гениальны: хотя и нравится, но отчего не как всегда, и вот — не хочу не признаю. Тут пошлость на услугах, она первая орет: «какофония», «декадентство», «ерунда», а за ней все — надо показать, что понимают. Потом все проваливается, гидра тлетворная — зависть сдается, ищет другую жертву, талант побеждает. Это называется: тернистый путь славы. Время делает [так], что ненастоящее, ложное, мишурное в искусстве пропадает.
Искусство всегда было, есть и будет, и нет современного искусства. Оно ново [только] потому, что долго было старо; одинаковость его авторов. Искусство новое — это автор нов и оригинален и самобытен. Если бы никто ранее не видал искусство египтян и только теперь бы показать его, то ужель оно не было бы ново? Ведь оно было бы новей нового, его теперь бы только поняли: его удивительную помпезную титаническую красоту, весь мистицизм и величие. Я думаю: что, после египтян, не показалось бы искусство современности дешевой сладенькой водицей? Разве египтяне и греки — не декораторы, кто же больше?
Трудно говорить о мазке и кисточках — это все равно была бы суть.
Не может быть спора о том, что уже совершенно выяснено, хотя у нас именно и был спор. Сезанн, Писсарро, Гоген декоративны: пятно, цвет, концепция разложения — все, самые цвета и ритм живописи — все декоративно.
Эти ковры, эти аккорды цветов и форм в куске холста — это и есть задача декоратора. Красота сочетаний красок, их подбор, вкус, ритм — это и есть радость аккорда, взятого звучно. Это есть их суть.
Очевидно, что художники, как барбизонцы, также и импрессионисты, как, например, Коро, Сислей, Левитан, искали в натуре нечто свое. Пожалуй, [верно], если это назвать настроением. Например, Левитан был полон, помимо своего высокого таланта живописца, еще и этой стороной лирики — настроением, которое назвали потом литературой живописи. Тонкость и правда, которая видна в произведениях Левитана, все же говорит не только о намерениях, литературных переживаниях, но и настроении природы, переживаниях в душе художника. Эта лирика имеет право быть, и в нем занимает первенствующее место.
Живопись сама в себе и сама за себя есть все, она и есть искусство. Но грусть долин, тишина воды, ночи, нега и тайна лунного света, печаль осеннего сада есть у поэта, [это же] может быть и в живописи. Мне хочется сказать, нельзя думать так, что если поэт-художник создал произведение — положим, Гойя, — то он литератор. Нет, если есть живопись, если есть как, как это написано хорошо, то все равно что. А если к этому еще есть и он — поэт, тогда еще больше он. Разве не поэт Левицкий — какие и как поняты у него женщины и разве не поэты Рембрандт и Боттичелли? Да разве они хуже оттого, что разные? Разве есть одна живопись? Да вся живопись разная, как авторы, и одна все же живопись, она одна.
В искусстве все в том что, как и потом нечто. Вот в том нечто суть художника. Нечто имеет только он, как художник. Это-то нечто трудно постигнуть и нельзя сказать: это потому-то и потому-то. Можно много говорить, можно написать тысячи томов и все же не скажешь, не объяснишь это нечто, что содержит в себе художник. Вот Шаляпин поет Бориса или Мефистофеля, или Сальери, или Грозного — почему это хорошо? Не потому, что Грозного или Сальери, а потому, что сделано гениальным художником-певцом. Как — это и есть то нечто, что только ему одному дано.