Записки спутника - Лев Вениаминович Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…я им ставил еще вопрос: ведь форты, которые около Кронштадта, напичканы эсерами и меньшевиками, и не подумайте, что вы с клешем куда-нибудь упрыгаете далеко». Это был образный довод в споре с мятежниками, утверждавшими, что они б е с п а р т и й н ы е и их корабль «как был, так и будет красным «Петропавловском».
Но Сладков и Громов, как я уже говорил, были лучшие из лучших. Через десять лет после мятежа раздумываешь над тем, что же заставило сотни рядовых, не всегда политически развитых моряков, итти рядом с курсантами и красноармейцами на Кронштадт. Когда думаешь над этим, то ключом к разгадке таких людей отчасти является знакомый мне моряк с «Севастополя», такой же типичный для основной массы моряков 1920 года, как типична его фамилия — Попов. Это был пожилой моряк старого флота, в тридцать лет одолевший грамоту, в тридцать два года подавший заявление о приеме его в партию. Он был из той категории, которая целыми корабельными командами записывалась в партию после разгрома Юденича, когда Петрограду уже не угрожала непосредственная опасность. В Кронштадте партийная неделя происходила именно в такие дни, и политическая устойчивость таких моряков-коммунистов всегда вызывала некоторое сомнение. На собрании моряков-коммунистов Кронбазы во время дискуссии о профсоюзах Попов голосовал за платформу ЦК. С настойчивостью и терпением он разбирался в тезисах ЦК и оппозиции. В конце концов он сказал с прямотой и искренностью: «Чего уж! Я там, где Ильич». В этом была непоколебимая вера в правильность пути, избранного вождем революции. Я вспомнил о Попове, когда увидел «Известия ревкома» мятежников и в списках дезертировавших из партии невольно искал его имя. Но этого имени я не нашел. Зато я нашел самого Попова утром 18 марта в подвале станции Ораниенбаум. В ночь на 3 марта он пришел пешком по льду из Кронштадта вместе с политработниками и Кронштадтской партийной школой. В ночь на 17 марта он был ранен в плечо и голову. Бок-о-бок с петергофскими курсантами он шел на Кронштадт. Пуля раздробившая ему плечо, была выпущена в него, вероятно, тем же «Володькой» или «Петькой», с которым он съел не один горшок каши на «Севастополе». Он сидел на полу в подвале, у него был жар, и он разговаривал как бы в бреду: «У меня ни братов, ни сватов в деревне… Я грузчик волжский. Я за салом в Нежин не ездил. Покалечили — пусть, но не быть в Кронштадте золотопогонникам, не панствовать в Питере буржуям».
Красноармейцы и краснофлотцы, истекавшие кровью на кронштадтском льду и тонувшие в полыньях, писали эпилог единственной в истории человечества летописи гражданской войны, войны русского пролетариата с капиталистическим миром. Они устали от трехлетней гражданской войны, они жаждали мира и работы в мирных условиях и тем не менее отдавали свою жизнь, потому что Кронштадт был последним препятствием на пути к мирному строительству, строительству социализма.
Когда Бела Кун, вернувшись из Крыма, рассказал о разгроме Врангеля, партийная конференция моряков приветствовала его с неописуемым энтузиазмом и радостью. На этой странице, полагали, кончилась героическая эпопея гражданской войны. Но впереди был «Кронштадт». Я подхожу к описанию событий, непосредственно предшествовавших кронштадтскому мятежу, — событий, которые в истории получили название «волынки». Кстати сказать, в дореволюционное время слово «волынка» понималось как некий фермент брожения, как символ р е в о л ю ц и о н н о г о брожения. Поэтому, когда в 1912 году группа художников-карикатуристов и литераторов затеяла боевой сатирический журнал, она назвала его «Волынка». Журнал вскоре прихлопнула цензура, но могли ли мы думать, что через десять-одиннадцать лет слово «волынка» приобретет совсем другое значение.
Т о п л и в о, х л е б, т р а н с п о р т (расстроенный в связи с демобилизацией армии) — вот три проблемы, которые стояли перед советской властью в те дни.
«Брожение в крестьянстве было огромное, среди рабочих также господствовало недовольство. Они были утомлены и изнурены. Ведь существуют же границы человеческих сил. Три года они голодали; нельзя голодать в течение четырех или пяти лет. Голод, естественно, оказывает влияние