Записки спутника - Лев Вениаминович Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У общежития меня окликает Филиппов, культработник политотдела, по прозвищу «Красный баян». Он печатал множество агитационных стихов во флотской газете и приводил в отчаянье своей плодовитостью всех редакторов. Матросы подшучивали над ним и считали блаженным, но он был фанатиком революционного флота и романтиком чистой воды. Он оказался в Кронштадте в разгаре революционных событий, его арестовали мятежники, и он сидел с арестованными коммунистами и проявил редкое мужество и спокойствие. Колоритная, комическая фигура в собственного изделия фуражке с необыкновенного фасона козырьком, в стеганых штанах и подвязках поверх штанов. Он написал цветными карандашами стихи по поводу взятия Кронштадта, как некогда поэты писали оды во славу одержанных полководцами викторий, но никто не хотел слушать его стихов, и он ушел, поглядывая удивленными глазами на живых и мертвых. На этой улице мертвые лежали шеренгой, через три шага; здесь цепь попала под продольный пулеметный огонь.
19 марта в десятом часу утра мы подходили к линейным кораблям «Петропавловск» и «Севастополь». Ледяная кора, мерзлый снег покрывали борта «Севастополя», аршинные сосульки свисали с бортов. На палубе и на набережной лежали сложенные штабелями стаканы расстрелянных снарядов. Два ледокольных катера, как мухи на липкой бумаге, примерзли на льду, и лед вокруг был разбит и разворочен ледоколами и затянут новым тонким как пленка ледком. Значит, пробовали вывести броненосцы в море. На деревянных мостках у решетки стояли женщины и подростки — они принесли в узлах и корзинках хлеб и сухари арестованным. Пока у нас проверяли пропуска, я слышал у себя за плечами: «Слышь, братишка… Спроси про Тихона Сухова — гальванера, про радиста Завьялова…» Мы поднялись по трапу, и странно выглядел красноармейский караул на борту линейного корабля. Арестованные ходили на свободе по палубе. Операторы сняли пробоину, след попадания с «Красной горки». Матросы стояли у пробоины и хмуро следили за ними. Неугомонный фотограф для живости снимка попросил их стать у самой пробоины. Один махнул рукой и ушел. Другие снялись и потом отошли к борту и смотрели в толпу женщин на берегу. Усталые, равнодушные лица и угрюмые взгляды. Все, как дурной сон. Мы вернулись в город.
Двухэтажный деревянный дом. Угол дома и часть чердака снесены снарядом. С улицы, как из партера театра, мы видим комнату, кровать и шкаф. Мы вошли во двор. Кошка встретила нас на крыльце, мурлыкая и выгибая спину. Но дом бы пуст и двор пуст. В квартире — следы суеты. Брошенная в коридоре корзина, в ней самовар и белье. Все брошено в последний момент. И другой дом; отсюда из угловой комнаты стреляли по наступающим. Окна выбиты прикладами; мебель опрокинута; на полу осколки стекла и окровавленные полотенца. В углу, среди обломков и рухляди, уцелел трехногий столик и на нем часы, стальные часы. Ч а с ы ш л и. Хозяин заводил их вчера.
Если мы не уедем из Кронштадта сегодня, 20 марта, то мы застрянем здесь на неделю. Теплый, почти жаркий день. Лед тает на глазах. Нам дали ледокольный катер. В двух километрах от Кронштадта он напоролся на толстый и крепкий лед и стал. «Поперли?» сказал генштабист, и мы «поперли» пешком по льду, даже не оглянувшись на катер. До Ораниенбаума шесть километров. Ледяной поход начинается ножной ледяной ванной и продолжается неистовой матерщиной едва не провалившегося в полынью матроса, отважно несшего на себе треножник и аппараты кинооператоров. С этой минуты мы идем осторожно — обходя полыньи. Черная лента дороги вьется вправо от нас. Третий час дня, при таком черепашьем шаге мы проблуждаем до ночи. Мы балансируем, топчемся на месте и пляшем — это трещит, пляшет под нами и опускается лед. «До чего во-время! — кричит генштабист. — «Я говорю, во-время кончили с Кронштадтом, а дотяни до ледохода?..» Опять благой мат: «Соблюдай дистанцию, иди гуськом, а не кучей, а то будешь рыб кормить в Маркизовой луже». Действительно, если провалишься — никто не поможет: ни веревок, ни шестов нет. Час и два и вечность длится это единственное в жизни путешествие по зыбкому льду между полыньями. Какие-то дровни с хлебом кружат вокруг нас. По пояс в воде идет вестовой и тянет по воде лошадиную голову с безумными, закатившимися от ужаса, глазами. Затем прибавились трое арестованных и их конвой — пять матросов из Особого отдела. Чем больше народу, тем веселее. Но вдруг провалилась лошадь, остановка на полчаса. Все вместе — конвой, и арестованные, и крестьянин, и мы — подсунув под брюхо лошади оглоблю, вытаскиваем ее из полыньи на лед. Между тем уже синий вечер, и огни Ораниенбаума кажутся как бы за тысячу верст. Вода согрелась в сапогах, полы мокрой шинели весят пуды; шлепаешь по воде и вспоминаешь про полыньи и думаешь обо всем, что успел повидать в жизни, про пиаццу Синьории во Флоренции, аметистовые парижские сумерки и огни Сены и о том, чего не успел повидать и, пожалуй, не увидишь. Вдруг берет злость, шагаешь наугад, даже не прислушиваясь к треску льда, — до того глупо утонуть в Маркизовой луже через два дня после взятия Кронштадта. В полной темноте вся компания — арестованные и конвоиры, вестовой и лошадь, дровни с хлебом (они так и не доехали до Кронштадта) — явились в Ораниенбаум, и невозможно сказать, как лошадям и людям было приятно чувствовать себя на твердой земле.
Мы приехали в Петроград в одной теплушке с конвоирами и арестованными. Один (весельчак и балагур) сказал другому: «Тебе что, ты — вдовый, а по мне три бабы воют. Одна — в Кронштадте, другая в Питере, а третья в Керчи, женился, когда за солью ездил».
Вокзал и Лиговка. Здесь от Октябрьского вокзала к Балтийскому прошли мобилизованные члены партийного съезда, пожилые люди, седые, в очках, шинелях, меховых куртках и штатских пальто. Они шли не в ногу, как на демонстрациях. У нас все очень просто и вместе с тем значительно. Другая нация сделала бы из этого похода романтическое зрелище — знамена, трубы, клики народа. У нас на тротуарах стояли случайные прохожие. Серый притаившийся город, над самыми крышами серое небо, под ногами желтый, мокрый снег.
Дома я ощущаю леденящий холод и чувствую, что промок до пояса. Голова, виски, челюсти стиснуты железными обручами. Шестнадцать ночей, бессонных кронштадтских ночей, дают себя знать. Генштабист-москвич входит и говорит: «Отдайте-ка это завтра в