Записки спутника - Лев Вениаминович Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первую, круглую, черную дыру от снаряда мы наперебой показываем друг другу, и кинооператоры целятся из аппаратов и впопыхах снимают полынью. Но чем дальше, тем больше круглых и овальных дыр во льду. Мы едем по стеганому, прошитому снарядами, ледяному полю. Одна полынья, два метра в поперечнике, окрашена с краю в ржаво-коричневый цвет — братская могила. Кронштадт подвигается к нам, зловещий и черный под холодным зимним солнцем. Лед у Кронштадта кажется белым и ослепительно чистым, но он такой же серый и грязный, как тот, по которому мы едем. По черной изъезженной дороге идут вразброд матросы. Двое ведут раненого, у него перевязана рука. Он идет бодро, стараясь не опираться на товарищей. Идут точно с работы, торопятся домой и потому несловоохотливы. «Кто стреляет?» — «Риф». «Риф» — последний форт в руках кронштадтцев. «Вот…» — говорит генштабист, и я чувствую его руку на локте и вижу на льду трупы, звено цепи, угодившее под картечь и уснувшее навеки на кронштадтском льду. Белый халат, сброшенный в последней судороге, расстегнутая шинель и винтовка в вытянутой к Кронштадту руке. Они лежат ничком и навзничь и на боку у проволочных заграждений, у крестовин, опутанных проволокой и выдвинутых на лед. Сюда пригнал ветер листки воззваний, и газетные листы, пачки листовок лежат между брошенными полевыми телефонами, патронными ящиками и пулеметными лентами. Живые ходят, разбираясь в трофеях, подбирают и рвут кронштадтские листовки, но здесь живых много меньше, чем мертвых. Берег и часовенка на отлогом берегу. Здесь был первый наблюдательный пункт частей, ворвавшихся в город. Тишина. Молчат орудия. Кронштадт пал. 8 марта радио кронштадтцев говорило Петрограду и миру: «Мы сильны, мы непобедимы». 5 марта, радио Петросовета: «Можно ли прислать несколько человек беспартийных членов Совета узнать в чем дело». И Кронштадт ответил: «беспартийности ваших беспартийных не доверяем». Сегодня молчат орудия — Кронштадт пал. Вот он, город — Кронкрепость, русская казарменная Голландия, некогда чистый, как прибранная перед боем палуба, город двухэтажных обывательских каменных и деревянных домиков, казарм и пакгаузов. Мы идем по снегу, засеянному патронами и патронными гильзами. На Советской улице, на перекрестке, стоял пулемет. Хрустят под ногами сплющенные, расстрелянные патронные гильзы. Генштабист поднимает серую красноармейскую папаху, обыкновенную с защитным верхом папаху, с красной жестяной звездочкой. Она прожжена пулей, внутри коричневая запекшаяся кровь и осколок черепной кости, и генштабист осторожно, как реликвию, кладет ее на чугунную тумбу. Кончен бой. На улицах заботливо подбирают снаряжение, винтовки, патронные ящики и ленты. Раненые уже в госпиталях, но мертвые и умершие, в смертельной муке заползшие во дворы, еще лежат под открытым небом в той позе, в которой их застала смерть. Стучат молотки: это сколачивают большие, два метра в ширину, деревянные ящики — братские гробы. Живые заботятся о ночлеге и пище. Ночлег в общежитии. Пища, консервы из неприкосновенного крепостного запаса. Кронштадтцы раздавали его населению, и мы тоже ели их два дня, «довоенные» четырнадцатого года консервы. В управлении коменданта обычная фронтовая суета, как полагается в первые часы, когда взяли город. Я вспоминаю юг, Украину, там было больше шума и темперамента, а здесь северный холодок и спокойствие, от которого мороз дерет по коже. Кронштадтские обыватели чинно стоят в очереди за продовольственными карточками. Женщины в платках, странного вида штатские, явно переодетые матросы волокут винтовки и наганы. Они бросают их на снег во дворе комендатуры и уходят. Населению приказано сдать оружие. Никто не опрашивает ни этих «штатских», ни женщин. Все ясно. Нам важно разоружить население; им важно, чтобы не было оружия в домах. Мы ждем пропусков на «Севастополь» и слушаем разговоры командиров: «Нечем кормить части. Приходится спешно выводить в Ораниенбаум. Понаделали делов, сукины дети». Это относится к кронштадтцам. И весь день мимо нас уходят в Ораниенбаум роты, штурмовавшие Кронштадт. Они идут не торопясь, хлюпая сапогами по воде и мокрому снегу, и, конечно, вспоминают, как пересекали это пространство на животах под ружейным и пулеметным огнем.
По битому стеклу и патронным гильзам, мимо поврежденных орудийным огнем домов подходим к машинной школе. Здесь был горячий бой; засевшие в машинной школе прикрывали отступление на финский берег. Мы пересекли город и увидели Финляндию. Готический шпиль лютеранской церкви — это, кажется, Терриоки. Правее должна быть Куоккала. Здесь, в 1912 году, за самоваром у Чуковского, Репин рассказывал о живом Тургеневе и Флобере, о серебряном самоваре Полины Виардо. Теперь это чужой берег. Туда ушли кронштадтцы. Они увели двести лошадей — весь кронштадтский транспорт, они увели даже пожарный обоз. Поглядев на Финляндию, мы возвращаемся в гостиницу — поздно итти на корабль. Ведут арестованных, и трудно отличить матросов-конвоиров от матросов-арестованных; впрочем, у конвоиров карабин. Питерский рабочий, мобилизованный коммунист спрашивает