Тавро - Владимир Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да-да, об этом я вспомнила, когда приехала в Россию. А тетя, та самая, просила материал на платье. Я ей послала. Но больше в деревню не ездила и матери не видела.
Катя Соже внимательно поглядела на Мальцева, на бутылку, закрыла глаза.
Мальцеву все время казалось, что он падает со стула. Голова тяжелела. Он, сам себя не слыша, ворчал. «Нет, нет, так дело не пойдет. А Бриджит, она — сука. Все — суки. Не хочу быть здесь».
Катя сказала с тяжелым удивлением:
— Странно, никогда не вспоминала за последние годы о том, как голодно, холодно было в России. Я ведь в Москве, в Ленинграде была. Красиво там. Замечательно. Я одна здесь, сыновья по своей жизни разошлись. Одна радость, Россию помнить. А ты вот — я буду тебе тыкать — заставил меня и о ней плохо подумать.
Мальцев покачался на стуле и, как бы отвечая, схватил стакан и со всей силой разбил его об стену. Закричал:
— Надоело! А ты… — лицо Мальцева сморщилось, — Россия, Россия. Я домой хочу, в Ярославль. Понимаешь? Себя ищу, доброе зло ищу? Домой хочу, пусть посадят. Дома, небось, за то, что работать хочу, ребра не покалечат. А, правды боишься?
Его мягко схватили две огромные руки. Он попытался их отодрать, но тут же прижался к ним лицом, пьяно поплакал и, продолжая жалеть себя, слабо ругал весь мир, пока не уснул.
Мальцев проснулся в пахнувших чистой водой простынях. В голове шумело, но отвращения к себе он против ожидания не почувствовал. Порылся в памяти. Провал был большим — сидел, пил, слушал… и все. Как добрался до постели, как разделся, как уснул… «Ладно, дом-то цел». Но когда Катя вошла, он на всякий случай потупил глаза.
— Проснулся питух? Да, да ты впрямь питух и петух. На. Это — рассол.
Мальчишка вызывал в Кате порывы острой жалости. «Изнервничался он, бедняга. Я тоже была такой, потерянной. Я плакала, а он посуду бьет».
Мальцев выпил рассол с наслаждением, взглянул на Катю с кроткой благодарностью. Подчиняясь чувству, она наклонилась и прижалась к его лбу губами.
За завтраком Катя стала расспрашивать гостя, хорошо ли он отдохнул.
— Ты как баба-яга: накормила, напоила, спать уложила, а допрос начала на следующее утро. Только баньки нетути.
Катя промолчала, выслушала короткий рассказ об удивительной жизни гостя, сказала машинально:
— Меня вывезли, ты сам убежал. А кому все это нужно? Хотя…
И только увидев омрачившееся его лицо, добавила, придав своему большому лицу лукавство:
— …хотя бы нужно потому, что у меня есть и баня.
— Настоящая? Не может быть?!
— Может.
Пар был сухим, белым, чистым, сильным. Веник — березовым, полка — из сосны, в жбане в предбаннике — настоящий квас. Почти кипящий воздух въедался в тело, буравил, делал усталость из неприятной приятной, пробирался к размышлениям, давая спокойствие бурным мыслям, острым догадкам. Мальцев скосил глаза — борода как бы дымилась.
«Затопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого свету отвык…»
«Мы не свиньи, ко всему привыкаем, даже к чужим мирам. Я тоже привыкну. Тетка Катя вот не только освоилась — русскую баньку в Вандее завела. А с памятью западная жизнь сама словчила: перебрала с годами все пласты — злое убрала, доброе, красивое нагромоздила, как будто как попало, а на деле с умыслом. Так, чтобы от детского цветка на лужайке все по чудесной молодости ступать. Так голод превращается во вкусную черствую горбушку черного хлеба, беззубый рот матери — в плотно сжатые суровые, но любящие губы, холод — в красивую зиму. Чего люди не помнят — не было. Достаточно забыть неудобное. Просто. Вот Катя и поехала в Союз за доказательствами своего былого счастья, своей чудесной молодости.
Ничего, я ей покажу, она у меня узнает свою молодость. Жалко, правда, немного. Баба все-таки, женщина. Потому, наверное, я ей и сказал — когда мило спросила, — что не привязан к Бриджит. Соврал. Глупо это как-то — влюбиться во француженку.
Сказал бы парилочным корешам: влюбился не просто, а в дочь сенатора, и она у меня что думаю — читает и повторяет. Они бы удушились на месте, а вообще — просто не поверили бы. А чему бы поверили? Что есть люди, верующие в коммунизм, что ли? Или что в булочной хлеб заворачивают в тонкую бумагу да еще спасибо говорят?
Мальцев спустился с полки, просунул руку в предбанник, зачерпнул квасу. Облился холодной водой — ледяной не было. Пар боролся с водой, не принося телу свежесть. Он слегка обеспокоился, но затем решил, что летом в парилке нужной прохлады все равно не найти ни во Франции, ни в Сибири — и потому нечего искать в Западе причину, очередную, отсутствия внутреннего благозвучия.
Мальцев медленно осознавал, насколько он соскучился по парилке. С детства пар занимал в его жизни и в жизни его друзей особое место. Там они ощущали себя взрослыми, затем становились ими без хвастовства: „Удивительно, я здесь могу говорить о бабах как о людях“. Когда начали появляться опасные мысли, каждый мог доверять их уху друга — не будучи на взводе — только окруженный мокрым паром, этой белой стеной, скрывающей лица, мир, власть, страх.
Здесь пар был сухим, но и бояться было как будто нечего. Безопасность казалась глуповатой… какой толк говорить недозволенное, когда все дозволено. Мальцев, тревожась за себя, постарался легкомысленно улыбнуться: „Какая чушь!“
Он стал думать о Бриджит, скучать по ней, мягко, с легкой тоской. Незаметно приплыли груди, бедра, руки, иногда лица женщин, оставшихся там. Вместо позабытых имен к движениям плеч, шей прилеплялись прозвища: Добрая, Ласковая, Продувная, Еще, Истерика, Корова. Вперемежку приходили слова, запахи, брови тех, которых Мальцев не добился — не нравился, поленился, не понял, не было денег на ресторан, на бутылку, на кино. Теперь он был рад своим былым осечкам — в них гнездилась чистота честных неудач. Женщины, ушедшие из прошлого, не пробудили в Мальцеве желаний, пар был сильнее.
Бриджит вытеснила образы из настоящего, встала — „бесстыдница“ — по-особенному приоткрывая губы, зовя внезапной слабостью шеи. Но желание в Мальцеве пробралось только к рукам — создало пальцами по горячему воздуху свой рисунок-отражение и вновь спряталось.
Одеваясь в предбаннике, он с ленцой размышлял о роли женщин в его существовании. Нашел, что, в общем-то, он их в прошлом недооценивал. Подобно многим ребятам из послевоенных поколений, Мальцев попал мальчишкой на широченную сорокалетнюю женщину. Рука первой любовницы, казалось, закрывала половину его спины. У нее, в отличие от большинства изголодавшихся по ласке баб, был и муж, и довольство. Но раненый и тоскующий по своему истребителю летчик — трудный для семейной жизни человек. На жене не полетишь, а если к тому же часть черепа заменена металлической пластиной, под которой боль перекатывается, кружит голову, ослабляет спину, то жена не только не мила, но часто ненавистна своим цветением, доступностью. Жесткость и страстная отчужденность — он их нагнетал, разнообразил — стали пищей для чувств мужа к жене. Она же тосковала не так по мужчине, как по нежности, а полные обожания глаза мальчишки-соседа делали ее счастливой. Истома длилась, пока она ощущала на себе его взгляд, потом спокойная горечь вновь овладевала жизнью. На работе она видела себя старой вещью, к которой льнут другие старые вещи. А Мальцев слишком часто приходил просить соль, масло. Раз, не договорив, набросился, сам ужаснулся, стал целовать руки. „Да, — часто думала она, — стоило дожить до этих дней. Стоило“.
Их связь длилась долго. Уже будучи мужчиной, Мальцев наведывался, гладил, обнимал. Когда он исчез, женщина убедилась, что, оказывается, она уже давно старая. И повторяла с улыбкой ушедшей зрелости: „…суета сует“.
Мальцев привык видеть в женщине любовницу, жену и мать. Ровесницы его не интересовали — их мысли и тела не знали глубины жизни. Они говорили о любви, грубо захлебываясь, их руки были сухи от страсти или мокры от неопытных усилий. Мальцева, как и многих его товарищей, тянуло к бабам, в которых, как они говорили, сочеталась азиатская коварная покорность, европейская независимость и русская жалость. А тут говорят, что русские бабы грубы.
А что делать женщине, которую напасти едят, словно густая пелена неистребимых вшей? Найти отдушину, куда можно было бы свалить разом все накопившиеся и не находящие выхода диковинные чувства. А злых ощущений даже мало выходит на день толкотни в автобусах, поездах, везде; на рабочие часы, когда только черное может победить серое; и на очереди, бесконечные, вездесущие, мрачно спокойные, мрачно истеричные — не дающие человеку передышки до работы, в перерыв, после работы. Мужик, изматерившись, закуривает, наголодавшись по недоступным и чудесным по своей простоте ощущениям — напивается. Придя домой, сваливается на диван, болеет за свою команду. У женщины нет передышки, ей некогда отойти от грубости, хамства, злобы — не дают времени ни мига. Только ее ребенок может… а если нет его, если уже вырос и ушел? Но вот — отдушина. Он, Мальцев, или другие. Да, ему везло. Когда в глазах и теле женщины сосредотачиваются нежность, любовь и страсть… В жизни нет чудес, есть только то, что случается часто, и то, что случается редко. Необычайное мешало Мальцеву увидеть красоту в обыденном.