Тавро - Владимир Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гостей было много, и Катя рьяно бросилась на кухню — тащить людям радость и забыть о себе.
Всю ночь, весь долгий сон дул по Мальцеву беспокойный воздух; кто-то раздувал щеки, прищуривался и бросал человека к гигантской пасти истины и нужно было проскочить между ее кривыми зубами.
Наутро Мальцев был в просыпающемся порту. Прохлада пробиралась под одежду. От сна остался лишь маленький испуг, похожий на чувство, живущее под ложечкой каждого моряка, давно не выходившего в море. Каждый раз в Мурманске он смотрел на влажный горизонт с надеждой, зная, что за ним вода, опять вода и так до особой суши, запрещенной и прекрасной. Мальцев разочаровался не в ней, а в себе. Эта чужая земля была ни при чем, но так хотелось ее проклинать!
Выходили лодки с хмурыми людьми на них. Это было знакомо Мальцеву. После запах моря вызовет жажду, азарт. «Русский» был довольно маленьким суденышком, казался хрупким. «Беззащитный дурак на беззащитной посудине».
У подошедшего Клода при виде Мальцева развеселилось лицо:
— Так ведь уборочная еще не кончилась. Надоело быть мужиком? Соскучился? Смотри, а то сегодня ветер силен… хотя у вас там и не такой бывает. Ну, здравствуй. Я, в общем-то, рад, что ты пришел. Но смотри, старуха будет в бешенстве, она ведь говорила, что ты хороший работник.
Мальцев махнул рукой:
— Я не нанятый, я — свободный человек.
Он не верил ни одному своему слову, но в ту минуту это не имело значения. На суденышке не было и следа сетей.
«Может, браконьерствует? Динамиту, небось, достать тут не так трудно. Черт, а морда ведь у него честная, непохоже как-то».
Мысль взлететь на воздух показалась ему вполне естественной.
— От той войны мины остались? Не довелось тебе парочку выловить?
Клод вертел штурвал, опытно проходил к выходу из порта.
— Нет. Давно их нет. Вообще война была на радость рыбам. Рыбачить было запрещено, она и разводилась до невероятного количества. Мне рассказывали, что уловы были потрясающими, правда, и цены стали никудышними.
— Что мало, то и дорого. Это банально, но именно поэтому мы любим больше всего самих себя.
— Что ты говоришь?
— И пытаемся себя понять, и лелеем свои чувства.
— Что ты там болтаешь?
Мальцев замолчал. «Русский» выходил, подпрыгивая, в открытый океан. Тело вспоминало, приспосабливалось, находило точки опоры, начинало следовать ритму палубы. Мальцев увидел на палубе несколько ящиков, края были утыканы крючками. Он понял: переметы. Рядом валялись запасные буйки.
«Как мило. Парень ловит рыбу переметами. Как в старое доброе время».
Клод объяснил, что знает неглубокие места, где водится… Мальцев не запоминал названия рыб, а если и удерживались они в памяти, то он не мог перевести их на русский. Были сорта, стоившие пятьдесят и больше франков за килограмм — на них Клод и метил. В нужном месте его ждут десять переметов. При нормальной удаче выходило до полсотни килограммов за утро. Жить можно. Для него это не только работа, но и охота. Без нее существование было бы серым.
— Бывает у вас наоборот — что рыбаки идут кормить рыб?
— Конечно, бывает. Как везде, правда? И не только непогода, поломки. В перемете тоже смерть прячется. В прошлом году я закидывал, так один крючок мне руку и пробил, а груз был уже за бортом. Я успел схватиться за мачту, иначе… И так держался более часа: груз тащит крюк, а крюк — руку за борт, на дно, а другая рука держит мачту. Ни отпустить, ни схватить нож, бритву — сразу бульк. Наконец крючок сломался о кость. Был бы я послабее — жена была бы уже замужем за другим несчастным кретином.
Мальцев посмотрел на Клода с восхищением: «И здесь растут с кишками в пузе. Молодец, сучье вымя».
Клод одновременно и управлял судном и проверял свои снасти. Груз тащил леску с крючками, на которых жили-манили рыбу маленькие крабы, а система поплавков поднимала леску со дна на нужную высоту, ту, что посещает дорогостоящая рыба. Мальцев быстро втянулся в работу — напрягая все мышцы, тянул двадцатиметровую леску и дрожал от восторга, чувствуя рывки. Забываясь, говорил с Клодом по-русски. Улов был большой. Палуба уже жила местами рыбьим умиранием. Мальцев, смеясь, бил тушки ногой по головам, шептал:
— Ух вы, мои хорошие, ух вы, мои милые.
Особенно ретивой рыбине он придавливал хвост и водил любовно концом резинового сапога против чешуи.
Клод несколько раз повторил, топнув о палубу:
— Он «Русский», ты русский, а мне, французу, везет.
Солнце только-только начинало уставать, когда распаренный Мальцев выбросил за борт последний буек последнего перемета. Ему не хотелось возвращаться на землю, там его могли ждать старые страхи или их ожидание. А океан, которого он так остерегался и к которому его так тянуло, не принес нового. Ничего не произошло. Клод ему дал штурвал, и Мальцев с невольной детской радостью — большая игрушка — повел судно к порту. Он с дружбой во взгляде наблюдал, как Клод хозяйственно перебирает рыбу, взвешивает ее на руках, шевелит губами:
— Рано мы сегодня закончили. Хорошо пошла. Я угощаю.
Большая плотная масса его тела четко выделялась на фоне неба и воды, грудь жадно заглатывала воздух. Мальцев подумал: «Вот как надо жить! Сам себе хозяин!»
Мираж длился весь день до позднего вечера. Они пили какую-то белую муть под названием пастис, запивали пивом, коньяком, арманьяком, маром, кальвадосом. Мальцев рассказывал московские анекдоты, разные случаи из жизни, опять показывая шрамы, но врал на этот раз мало — было ощущение, что здесь все свои и могут потому легко обличить. Обниматься не обнимался, но долго хлопал Клода по плечам, говоря по-русски: «Ты свой в доску. В доску. Не боись». Тот не понимал, но лопотал: «Ну что, мы корешки?»
Возвращаясь на Булонову дачу, Мальцев шептал нараспев: «Не боись, не боись, боись, боись».
Велосипед выписывал кренделя, встречные машины шарахались, а он весело смеялся, и мысли его были не пьяными и не задними, у них была просто форма велосипеда, и они шуршали об асфальт. Тоже счастье.
Когда опасность миновала и фары перестали трогать ночь, Мальцев запел, сначала по-русски:
Я служу на границе,
Где полярная мгла.
Ветер в окна стучится,
Путь метель замела…
Затем по-французски «Марсельезу». Подъезжая к дому, он уже завывал одну из татарских песен, выученных в Казани.
Мальцев окончательно проснулся на следующее только утро опять в порту и не без удивления посмотрел на велосипед под собой. Походил взад-вперед, стараясь понять, для чего он тут… пожал плечами.
Через два часа Святослав Мальцев полетел за борт. Ветер появился быстро из-за угла горизонта, нагнал судно, стал издеваться.
Клод, морща перепойное лицо, вцепился в штурвал:
— Ерунда. Скоро стихнет. Небо, гляди, почти чистое. Хорошо мы вчера побаловались, а?
Мальцев с трудом вспомнил обрывки разговоров, веселья, что пел на разных языках, что цеплялся как будто за французский. Для чего?
Задумавшись, он отпустил штангу и стал прикуривать. Как раз ударила волна и поверху ее тугой воздух. Взгляд прыгнул вбок, вниз, подмел борт. Пальцы в узких непромокаемых сапогах скрючились, захотели въесться в палубу; руки замахали, умно, но очень некрасиво, и как раз, когда тело Мальцева стало возвращаться к равновесию — лопнул тросик. Он был ветхим давно, еще до рождения этой глупой лодки, на которой он, натянутый до предела, должен был сделать вид, что поддерживает не нужную никому мачту. Он все же постарался — по должности — выдержать и на этот раз, но ветер, родившийся над лагерем, в котором должен был бы сидеть Мальцев, пришел, ударил из-за угла, резко и ядовито. Лопнув, трос, толкаемый качкой, ветром и собственной силой, ударил его.
Мальцев знал, что везение есть часть всеобщей уравновешенности, но вспомнил об этом много позже. Удар пришелся по самой безопасной части горла.
Мальцев не потерял сознания; выплюнув воду, он поглядел на быстро исчезающую лодку, поднял, мыча, глаза к небу.
Ни падения, ни как вошел в океан, Мальцев не почувствовал — лежащее в нем откровение, от которого он так долго защищался, взорвалось, как любовь подростка. В кусочек времени — падал, летел, упал — врезалось странное своей ясностью понимание того, что наименьшее зло на этой чертовой земле надо искать там, откуда он убежал. В Союзе. Понимание остановило дыхание. Мальцев услышал в себе шум, напоминающий удар человеческого затылка о камень. И застонал — и жалко, и угрожающе.
Он лег на спину. Ноги заработали сами. «До ближайшего берега — километров двадцать. Либо надо плыть до Америки. Через океан. Снять сапоги, что ли? Все равно ведь все наоборот в этой дурацкой жизни. Все зря. Так пусть и будет все зря и дальше».
Все старания, весь риск были, значит, лишены смысла. Все, что он делал, благородные поступки и подлости, изнурительные и поедающие компромиссы были глупым насилием над самим собой. «Я, что ли, себя самого всю жизнь обманывал?» Вопрос был занятным, но чтобы ответить на него, нужна была еще одна жизнь.