Тихоокеанское шоссе - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с этим типом Витька схлестнулся. Копцов стал его к себе зазывать, подмигивать, предлагал от сердечных переживаний излечить, намекая на известное обстоятельство, которое ни для кого в переулке секретом не было, — что Витька от Любки страдает. И впрямь было в нем что-то паучье, в Копцове, умел он человека опутать. Витька из любопытства стал захаживать. Ну, винцо, гитара малиновый звон, да песни странные, карты с картинками, разговоры… Он сразу понял, куда дело клонится, но нет чтоб из кубла этого бежать, стал едва ли не каждый день захаживать. Как-то Копцов, кое с кем перемигнувшись, толкнул его пьяненького, в соседнюю комнату, и там на кровати увидел Витька пухлую накрашенную девицу. Уже и ночевать домой не появлялся. Старый Лоншак стал примечать, что из комода деньги пропадают, пробовал с Витькой говорить, но тот строил невинную физиономию, и старик только кряхтел от огорчения. Был у Копцова по этому поводу даже стишок.
— Живем, — говорит, — Витя, только раз! И жизнь наша — свист да пляс.
Строил Копцов ему намеки на легкую жизнь и большие возможности, но Витька делал вид, что не понимает. В карты играть играл, водочку попивал, но под Копцову дудку плясать не торопился. А потом, проиграв в карты сотни три родительских денег, и вовсе ходить перестал. Отшутился, отбрехался от Копцова и опять стал голубей гонять да шляться ночами по переулкам. Любка тем временем отбыла в стройотряд, и Витьку видения не тревожили. Он только то, что живое, чувствовал, так уж был устроен.
Но было ему все это время маятно и тревожно, ночами не спалось и наваливалась тоска. Глушил он ее по-старому — драками и гулянками. О Любке думал теперь спокойней, без жара, но она вошла в него прочно, и невозможно ему уже было представить себя без нее, как и без синих от пыли улочек, в которых заблудилось детство. В поведении и характере своем ничуть Витька не изменился, но дикость его, поистрепавшись в угарах и пущем у Копцова забалдении, будто вылиняла, сошла на нет. Сам он, умом понимая, чувствовал, что безобразные те ночи у Копцова нужны были, чтоб дойти до края, вываляться в грязи, а потом, грязь очищая, привести себя к знаменателю и на Любке жениться. Такие были у него планы.
И не в том было дело, что — любовь. Если бы кто сказал Витьке, что врезался он в Любку по самые уши, он, пожалуй, расхохотался бы, а то, рассердившись, еще и побил бы. Слова для него не значили ничего абсолютно. Чудилась ему в них какая-то хитрая уловка. Да и не знал он всяких таких слов. В том же, чего ему хотелось, был для него закон, и не от каприза вовсе. Желание для него было как бы движением, естественным, как оборот земли, без всякого понимания, хорошо это или плохо, иначе он и жить не мог.
У совести много ловушек, из них удобнейшая — страдание. Коль страдаю, значит, вроде искупаю вину и уже как бы сам себя наказываю и уже не виноват. Так весь грамотный народ от вымирания и спасается, а Витька страданий и мук совести не знал вовсе. Худел, аппетит терял, сон, даже слабеть стал, но уколов этих злостных, что доводят до умоисступления, он не знал. И не потому, что поступал по совести. Он-то как раз, для нормальных людей, был самый что ни есть бессовестный. Тем удивительнее, что старуха Бобкова, людей насквозь проникающая, о Витьке говорила непонятное, как говорят о блаженных, что его, дескать, Витьку, бог любит. Старуха бога везде и всюду совала, меж тем всякий раз понимала под этим словом разное.
Отгуляв свои законные, Витька устроился на станцию, в багажное отделение грузчиком. По двенадцать часов в ночь через сутки. То есть, и тут потакнул безалаберному и разнузданному своему нраву. Уж лучше он отработает на четыре часика больше, чем всякий дисциплинированный серьезный человек, да чтоб потом сутки можно лежать и пузо чесать. Не любил он всяких расписаний и радовался оттого, что работать надо было по ночам — вроде уж не работа, а забава. Когда и попотеть приходилось, конечно, но это его не пугало. От здорового физического труда и усердных родительских забот он быстро пошел вширь. За Любкой скучал. Сядет на крыльцо, подопрет кулаком подбородок, посмотрит мутно по-над огородами, где качаются желтыми фонарями подсолнухи, подумает: «А что там моя Любка?» Вздохнет, почешется и опять вздохнет. Скуки ради начал он опять похаживать к Копцову, в картишки поигрывать.
Копцов же вился вокруг него, не чуя ног, и был ему страшно рад. То ли впрямь Витька ему глянулся, то ли был у него подлый план сбить парня на плохую дорожку. Подсовывал ему Копцов разных бабенок, но Витьке они не глянулись.
— У-у-у! Вот это зацепила она тебя, — хихикал Копцов, обнимая его за плечи, заглядывая в глаза и масляно жмурясь. — За жабру тебя взяла, а? Да я тебе таких — вагон!
— Не надо мне их! — отмахивался Витька. — Ты лучше, Тимофеич, скажи, бывает у тебя недоумение?
Копцов пучил глаза, закусывал губу, тужился, изображая задумчивость, и кивал: да, мол, Витя, что есть, то есть.
— Вот и у меня, — узил глаза Витька, — что-то будто у меня вынули, Тимофеич.
— Что с нашим братом делают! — всплескивал руками Копцов. — Что делают! Непостижимое! У меня, Витя, тоже любовь была…
Застольные бабы от таких речей басом хохотали, Копцов на них сердился и топал ногой, багровея. На подлость он был горазд, но под хмельком тоже любил поговорить про тонкие вещества до дрожания в голосе и слезы.
Народ у него собирался один к одному, как грибы под той осиной, на которой Каин висел. Приходили с барахлом, уходили врозь и тихо, как бы пьяны ни были. Копцов меж ними мелким бесом вился, но, как видно, не любил, и даже