Анюта — печаль моя - Любовь Миронихина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это, какую корову оставлять? — удивился Витька, услыхав их разговор. — Конечно, нашу!
Мать с Анютой только переглянулись, ни слова не было сказано, но участь коров в тот миг решилась: Суббоня была своя, бабкина, последняя память о бабуле, а тихая Ночка — чужая, колхозная. Утром немцы зашли сначала к Насте за ее телкой. Эта телка-двухлетка тоже была с колхозной фермы, и Настя мечтала пустить ее себе, а старую корову потом свести в колхоз. Но сейчас оставлять телку было рискованно, неизвестно, что с нее получится через год-другой, а то придется сидеть без молока. Поэтому Настя очень ругалась на немцев, даже матом их обложила. Офицер рассердился и погрозил ей пальцем. Они услыхали со своего двора Настины крики и пошли ее утихомирить.
Мать отдала Ночку безропотно, попросила, если можно, оставить детям голову и ноги. Переводчик что-то сказал офицеру, тот поглядел сверху вниз на Анюту и Витьку и снисходительно кивнул. Потом они убежали в хату, забились на печку, чтобы не видеть и не слышать… А через час, когда вернулись в пуньку, на соломе лежала расстеленная шкура, на ней ровненько голова и ноги. Все аккуратно, по-немецки. Ночку съели, но и им надолго хватило остаточков, мамка варила из головы щи и похлебку.
Всем жалко было отдавать скот в свою очередь. Степан Хромой уговаривал:
— Не жалейте вы, бабоньки, ни скота, ни добра, жалейте только своих детей да себя.
— Правда, правда, Степа, — соглашались бабы.
Соглашались, а все равно плакали и жалели. Как-то досталось и Анюте ни за что ни про что. Были они с Витькой одни в хате, мамка доила корову. Вдруг нагрянул огромный рыжий детина, пошарил глазами по кухне, облюбовал большой чугун и унес, как будто так и нужно. Вернулась из хлева мамка и ахнула! Закричала, заругалась на них. Анюта долго плакала в сарае, спрятавшись за поленицу дров, Витька стоял рядом, сочувственно шмыгал носом.
— Ну чего накинулась на девку, не спасла твой чугун? — заступилась крестная. — Молодец, что сидела тихо, это финны, с ними лучше не связываться, они дюже лютые, а насчет воровства, это у них обычное дело, «все равно война».
Какие только проклятия не снесла мать на головы этих самых финнов, и сколько злости было в этих проклятиях! Никогда Анюта не видела ее такой. Не она ли всегда успокаивала Настю, а тут голову потеряла из-за какого-то чугунка. Но вскоре досада в ней прогорела, и она повинилась перед Анютой. Жалко, конечно, чугуна, самого большого, двухведерного, у них другого такого нет. Бывало, варили в нем картошку поросятам и корове, на несколько дней хватало.
— Они тоже под картошку твой чугун сволокли, — вздыхала крестная. — У финнов это первая еда, наварят картошки полный чугунок, облупят и жрут…
— Чтоб они подавились, ворюги! — все стонало мамкино сердце по своему добру.
Раньше она и не знала, какая посуда, какие кастрюли в доме есть, всем заведовала бабка. А теперь стала каждую тарелку беречь, над каждой чашкой дрожать. Анюта про себя сравнивала мать и бабку, похожи ли они? Нет, они разные. Бабка бы пожалела пропавший чугун, но молча, ни за что не стала бы по нему так убиваться.
Вечером вернулся Август и молча положил на столе в кухне кулечек с солью. В то время это был самый желанный подарок, уж очень Анюта с Витькой страдали без соли. Август удивленно посмотрел на расстроенную хозяйку, на заплаканную Анюту, но ни о чем не спросил. Случилось то, чего так боялась Анюта. Мать пошла протапливать на ночь горницу, она два раза в день там топила по просьбе постояльцев. И конечно, не сдержалась и пожаловалась на свое горе. Заслышав голоса, Анюта прибежала в горницу, и сложив руки на груди, глазами молила — молчи!
Август сидел на табуретке, прижавшись спиной к теплой печке, и читал. Лицо у него сделалось пасмурным, он порывался что-то сказать, но только захлопнул книжку и вскочил. Анюта больше не могла это вынести, убежала на кухню, и тут же хлынули слезы. Спорить с матерью бесполезно, но в тот вечер Анюта не сдержалась.
— Он нам носит соль, хлеб, и ты берешь! Чего ты привязалась к нему со своим чугунком, расстроила его…
— Нет, вы видели такое чудо! — удивилась мамка. — Чугуна ей не жалко, и мать не жалко, она своего дружка пожалела, уж такой он добрый и расхороший, кто его только сюда звал?
— Как будто он по своей воле пошел в армию, всех погнали, — бурчала Анюта.
Но мамка ее не слушала.
— Расстроился он, стыдно стало за своих, и правильно — пускай стыдится: что ни день, то грабеж и безобразия. Позавчера ехали бабы со станции в Мокрое. Эти как гремят им навстречу! Остановились, соскочили… Все поснимали с баб — валенки, тулупы, даже платок сдернули. Так и бегли до дому раздетыми. Это разве люди, можно так делать!
— Настя говорила, это финны безобразничают, — невпопад возражала Анюта.
Кто же спорит: те люди на дороге, финны они или немцы — настоящие бандиты, но зачем же всех немцев валить в одну кучу, они все разные. Анюте каждый человек виделся только самим по себе, матери — все скопом. Поэтому для нее Август был всего лишь редким исключением, которое не стоило принимать в расчет. Как это можно не принимать в расчет целого человека, да еще такого необыкновенного, как Август!
На другой день выглянуло солнце, припекло как-то по-особенному, по-весеннему — и все плохое стало забываться. Снова поманила надежда: потерпите немножко, скоро все переменится. Немцы-постояльцы тоже повеселели, высыпали на крыльцо, щурились на солнце, наверное, дом вспоминали. Когда-то еще доберутся они домой? Теперь их разговоры уже не казались Анюте тарабарщиной, вдруг выскакивало знакомое слово или целая фраза.
Почуяв первое тепло, и куры слетели с насеста и расхаживали по двору. Немцы им кидали хлеб, отщипнут кусочек и бросят. Куры ошалели от жадности, заметались, заквохтали, только перья полетели. А немцам — забава. Анюта с Витькой несли дрова из сарая. Герберт им крикнул:
— Витька, Аня, смотрите, Сталин с Гитлером дерутся! Сталин с Гитлером дерутся! — гоготали немцы.
Ямное от них очень далеко, километров сто, совсем чужие земли, и вести оттуда редко доходили. Но черные вести долетают и издалека. В Ямном убили немца. Не партизаны застрелили, а кто-то из местных. Все понимали, что немцы этого так не оставят, и наказание последовало очень быстро. Согнали в сарай весь оставшийся в деревне народ мужского пола — стариков, калек, пареньков, забили двери и окна и уже собрались поджигать. Но тут подъехал старик-генерал, большой начальник, велел вывести из сарая тех, кому еще не исполнилось восемнадцать лет. Порядок есть порядок, для немцев порядок превыше всего. Вывели! Там, оказывается, были и шестнадцатилетние, и семнадцатилетние мальчишки. Остальных сожгли заживо, никому не дали выйти.
Мать перестала разговаривать со «своими» немцами. Раньше проходят они к себе мимо кухни, поздороваются и скажут: «Сашка, протопи печку, картошки свари». А теперь она завидит их у калитки и бегом в кладовку, переждет, чтобы ни с кем нос к носу не столкнуться.
— Я не могу их видеть, и словом перемолвиться с ними не могу, — говорила она Насте.
Порядок есть порядок, но еще недавно немцы старались не портить отношений с населением, и приказ такой для них был. А теперь олютели, любимая поговорка у них стала — «все равно война».
Когда полгода назад Анюта услышала о расстреле в Починке, душа ее помертвела от ужаса и отказывалась верить. Если поверишь, то как жить с этим дальше? Должно было что-то случиться — гром грянуть, земля разверзнуться и поглотить извергов. Но не грянуло, и земля не разверзлась. Приходили и другие страшные вести. Переболели и ими. Чуть ли не стали привыкать и сделались равнодушными к своей собственной и чужой участи.
В это время прокатилась по деревням какая-то детская болезнь: вспухало горло, загоралась по всему телу красная сыпь — и дитёнок быстро пропадал. Началось с Голодаевки, там за месяц как косой скосило десять детей. Когда умирала маленькая дочка Вани Ситчика, того самого, которого немцы расстреляли за мешок муки, его жена сказала: что будет, то и будет, а доктора-немца не позову. Бабы ее потом ругали: загубила, дура, девку. В Козловке был хороший доктор-немец, там все дети остались целы. Этого доктора Август к ним приводил прошлой зимой, когда Витька болел.
Заболел и младший Донин сынок Феденька. И Домнин батька заупрямился — не надо нам немца, он малого уморит, хотел везти внука в Мокрое, к бабке-лечейке. Анюта с матерью специально пошли к Савкиным, уговаривали Доню тихо, чтоб старик не слышал:
— И не раздумывай, неси сегодня же, он же не немец, он — врач!
И Доня решилась, парень просто сгорал от жара, его и до Мокрого бы не довезли. Она завернула Феденьку в одеяло, не забыла приношение — кусок сала и десяток яиц и побежала сразу на медпункт в Прилепы.
Пришла она. На пункте сидели два фельдшера, молодые, здоровенные мужики, и резались в карты. Немцы прямо помешались на этих картах, и дни и ночи играли. На Домну едва и взглянули, так им не хотелось отрываться от игры. А доктора не было, неудачно она пришла. Наконец, эти фельдшера неохотно поднялись, только глянули на парнишку и сунули Домне порошки. Ну что, надо уходить. Доня повертела в руках пакетики с порошками и совсем пала духом, все ей стало безразлично, и белый свет померк. Говорили же ей: иди в Козловку, в Козловке хороший врач, но до Козловки слишком далеко, с парнем на руках она только к вечеру дойдет.