Фирмин. Из жизни городских низов - Сэм Сэвидж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что их заинтересовало, — набитая письмами обувная коробка. Все трое сидели на постели, мать меж двух мужчин, с коробкой на коленях, и, одно за другим, она вынимала письма из конвертов и читала вслух, а муж и сын задумчиво кивали. Не сразу я сообразил, что они перечитывают собственные свои слова, что это их собственные письма к Джерри — путаные, полные невнятной болтовни и местных сплетен (кто женился, кто умер, у кого сбежала с кавалером дочь, чей сын разбил новехонький автомобиль), засоренные вечными вопросиками-паразитами («И кто, как ты думаешь, женился на той неделе?»), утыканные восклицательными знаками, которые она читала так, будто это слова («А мужа Хильды, Карла, остановили за превышение скорости, и угадай, кто с ним в машине оказался, а это была Эллен Бронсон восклицательный знак восклицательный знак»). И очень скоро все трое ударились в слезы, даже Король вывернул вниз углами свой толстый рот — как грустный клоун. А мать все читала и читала, плачет и читает, просто какой-то кошмар. Из сыновних вещей ничто не вызвало их слез, даже его рваные несчастные трусы, тем более его полупустые, брошенные, жалостные тетрадки. И рыдали они, по-моему, на самом деле над собой, над своим невозвратным прошлым. Даже представить себе не могу, чтоб собственное мое семейство хоть над чем-нибудь рыдало. Да, людям, в общем, не позавидуешь. Глядя из-под раковины, как эти трое сидят рядышком на постели и заливаются в три ручья, мать, и отец, и сын, я их переименовал в Святое Семейство.
Попозже, к вечеру, пришли какие-то двое и все забрали — книги, мебель, ложки-плошки даже, все-все, кроме мусорного бака и рояля. Решили, видно, что никто не польстится на ржавый гнутый бак и детский сломанный рояль. С баком я расстался без всяких сожалений, мне, кстати, и бросать-то туда было нечего, но я был очень рад, что мне оставили рояль.
Глава 14
Мне надоело глодать батон, и я вернулся к снабжению в «Риальто». Там крутили все те же ленты, но стало меньше, с позволения сказать, зрителей, и меньше продовольствия на полу. Да у меня, между прочим, и аппетита особого не было, а попкорн и сникерсы тем более не слишком вдохновляли. В книжном магазине я теперь проводил не так уж много времени. Он на меня наводил тоску, а на Шайна глаза бы мои не глядели. Я бесцельно влачил свои дни, я форменно погибал, угнетенный горем. То было не такое горе, когда вы в голос рыдаете и рвете на себе волосы. Скорей, это была хандра, неодолимая скука. Меня угнетала скука. Жизнь на меня наводила скуку, была скучна литература, и даже смерть была скучна. Только с моим маленьким роялем мне не было скучно, и по мере того, как шли недели и книжный бизнес все больше хирел, я все больше времени проводил за роялем, бренча, что называется, по клавишам и напевая про себя. Порой я забывал поесть, или не то что забывал, а неохота было до самого низу тащиться в Лифте и потом переть по дымным улицам к «Риальто». Я ощупывал лапами бока и чувствовал, что ребра у меня торчат, как черные клавиши рояля. Все меньше и меньше покупателей заглядывало в «Книги Пемброка», даже литературно-порнографический бизнес сходил на нет. И Шайн наконец перестал покупать — никаких тебе больше распродаж, аукционов, и старый «бьюик» уже не скреб, перегруженный, бампером тротуар. Исчезла и затейливая старинная касса — купил какой-то делец с Бэк-Бей.[74] Шайн теперь отсчитывал клиентами сдачу, зачерпывая деньги прямо из серой металлической коробки. И с каждым днем на полках все меньше оставалось книг, все больше между ними сделалось зияний. Никакого тебе Достоевского под «Д», никакого под «Б» Бальзака. Один за другим Великие драпали, пока не поздно. Шайн все еще хорохорился, но я-то помнил былое времечко и видел, что он дошел до ручки.
Что ни день бумаги о выселении, требования срочно выматываться сыпались на какой-нибудь квартал, на все дома подряд, что ни день вслед за визитом почтальона заколачивались окна, подъезжали к дверям фургоны, все больше горело зданий, и дымились развалины, и костры из мусора горели по пустырям. На заколоченных домах желтели объявления: НЕ ПОДХОДИТЬ, СОБСТВЕННОСТЬ ГОРОДА БОСТОНА, НАРУШИТЕЛЬ ОТВЕТИТ ПО ВСЕЙ СТРОГОСТИ ЗАКОНА. К западу от Сколли-сквер отсутствовали уже целые кварталы, и стало видно небо, много неба, и по ночам плакали звезды. Соседи — Кон и Джордж и много еще всяких, даже имен не знаю, толпились возле прилавка, пили кофе, пожимали плечами, причитали. Кон сказал: «Будто бы в гребаной России живешь, твою мать», и все согласились, и качались головы, потом кто-то сказал: «Против городской власти не попрешь, и ничего тут не попишешь», и снова качались головы. Джордж сказал, что раз все равно дела не исправишь, так нечего и душу надрывать, и с этим суждением тоже все дружно согласились. А потом заговорили про сердечный приступ Берни Аккермана, потом перешли к язвам, и тут Шайн, некоторое время не произносивший ни единого слова, вдруг сказал — таким тихим голосом, что все прислушались.
— Ну я-то уж, черт побери, кое-что сделаю, — он сказал. — Уж я-то не собираюсь мирно протирать задницу до тех пор, пока меня вместе с мебелью отсюда не поволокут.
Все, конечно, стали приставать, расспрашивать, что же такое он затеял, но он ничего не стал объяснять. Сказал только:
— Ну так, кое-что. — А потом еще сказал: — Увидите.
А я, между прочим, прекрасно знал, какие шишки, свидетельствующие о разрушительных инстинктах и скрытности, Шайн прятал у себя на висках, и я давно уже вышел из своей стадии буржуазности, а потому, несмотря на прочное отвращение к его личности, я не на шутку разволновался из-за этих последних слов Шайна. Одно я знал твердо: Норман Шайн никого не боится. Напрашивались мысли о баррикадах, о перевернутых пылающих автомобилях в узких проулках, о коктейлях Молотова.[75] Или о великом нравственном противостоянии, как у негров Юга — в «Глоуб» про них читал, — или о ненасильственном сидении перед магазином — Шайн, Кон, Варадьян сидят посреди улицы, фифочки в клетчатых юбках и свитерочках таскают им бутерброды, куча репортеров, общественное сочувствие льется рекой, разъяренный мэр. Все опять невпопад.
Через несколько дней после того, как объявил, что сделает кое-что, Шайн поместил в витрине большое, от руки написанное объявление:
БЕСПЛАТНЫЕ КНИГИ ВСЕ, ЧТО СМОЖЕТЕ УНЕСТИ ЗА ПЯТЬ МИНУТ.
Так вот что он называл — кое-что сделать! Взять и раздать все свои книги — да, это был акт такой удалой щедрости, свидетельство такого окончательного, роскошного отчаяния, что я чуть было снова в него не влюбился. Бесплатные книги, как после революции. Эх, жаль Джерри не дожил! Объявление тотчас возымело действие — поразительно, какую бешеную энергию высвобождает в людях халява — и в следующие пять дней творилось прямо черт-те что. После того как «Глоуб» поместил соответственную заметку, такое множество народу рвануло в свой пятиминутный рейд на книжный магазин, что пришлось прибегнугь к услугам конной полиции, чтобы следить за толпой, которая в одном месте забила весь Корнхилл и свернула за угол. Являлись снаряженные бумажными пакетами, рюкзаками, картонными коробками, чемоданами даже и загружались. Кое-кто сгоряча нахапывал такого, что ему совершенно не ко двору, и вечером, после закрытия, всю улицу усеивали отверженные книги. Шайн выходил с бумажной сумкой, все книги подбирал, те, что кое-как сохранили товарный вид, снова ставил на полку, до завтрашнего нашествия, остальные выбрасывал. Сперва это мне щекотало нервы, потом мне стало грустно. Грустно ходить ночью по магазину, где прошла вся твоя жизнь, по своему родному дому в сущности, и видеть эти пустые полки. Особенно одолела меня хандра в то воскресенье, когда шел дождь. Я спустился, уселся на красную подушечку, я смотрел в окно и видел, как по немытому стеклу дождь течет мутными ручьями. И, подперев лапой щеку, я думал про французского поэта Верлена, который написал прославленное стихотворение насчет дождя и хандры. Идет дождь, а хандра явилась неведомо откуда, говорится в стихотворении, идет дождь, и под его шорох плачет душа.[76] О, как я его понимаю, хотя то — Париж, Франция, а тут Сколли-сквер, Бостон. Вот когда мне особенно не хватало Нормана. Не хватало наших бесед за чашечкой кофе — мои ноги, в мягких мокасинах с кисточками, задраны к нему на стол, и так уютно, так тепло в светлом магазине, когда за окном шуршит дождь. Или я его приглашаю в гости, и мы обсуждаем казус Шайна, его взлеты, его падения, но это все-таки не то, не то, не так, как бывало, когда я считал, я верил, что он на самом деле существует.
Я взял манеру чуть ли не по целым дням валяться навзничь, задрав все четыре ноги, мечтать и вспоминать, или я мечтал и вспоминал, играя на рояле, и я заметил, что со временем мечты мои стали меняться. Стали нежными и ностальгическими, с каким-то сумеречным свечением по краям, и теперь больше не бывало у меня в мечтах такого множества чудесных приключений. Я мучительно скучал по прошлому, даже по трагическим его эпизодам. Я ничего не забыл из того, что со мною случилось, и даже из того, что прочитал, я почти ничего не забыл, так что со временем во мне скопилась дикая бездна воспоминаний. Мозг мой стал как гигантский склад, — где можно заблудиться, забыть о времени, заглядывая в ящики, коробки, пробираясь по колено в пыли, по многу дней не находя выхода. С тех пор как переселился к Джерри, я начал играть прошлым, толочь, месить, мять и менять его и так и сяк для нужд правдоподобия, и вот тогда-то я стал взбалтывать воспоминания с мечтами вместе. Конечно, я зря это затеял, потому что, чем больше я так играл воспоминаниями и мечтами, тем больше они стали смахивать друг на друга, и скоро я уж и сам не мог с уверенностью различить, что со мной было на самом деле, а что я намечтал. Я, например, уже не мог точно сказать, какой из теснящихся в моем мозгу персонажей моя подлинная Мама — та толстая, жадная, или та тонкая, усталая, нежная, и зовут ли ее Фло, или Диди, или Гвендолен. Все архивы сохранились исключительно у меня в голове. Никаких тебе внешних, сторонних свидетельств, ни дневника, ни старинного друга дома. Как уточнить? Проверить? Я только и мог, что сопоставлять одно мое умственное построение с другим, и, равно недостоверные оба, они в конце концов смешивались, блекли, сливались. Мой ум стал лабиринтом, то манящим, то пугающим, смотря по настроению. Я терял под собой опору, и, как ни странно, мне на это было глубоко плевать.