Фирмин. Из жизни городских низов - Сэм Сэвидж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Села, отшвырнула меня на кровать.
— Пора, — сказала. Прошла в тот угол, куда запустила своим платьем. Нагнулась, и вдруг вижу: сует ноги в черные брюки.
Но куда подевалось платье?
Не отвечает. Вслед за черными брюками надевает белую блузку, потом деловой черный пиджак — в пару к брюкам. Собирается уходить. Будь я человеком, я бы ползал у этих ног, обнимал эти колени и плакал. Не хочу, не хочу, не хочу, чтоб она ушла.
Не уходи.
Лицо отвердело.
— Что за чушь, Фирмин. Конец есть конец.
Нет, так я же тебя заставлю остаться. Смотри.
Я исполняю для нее все свои фокусы. Я уже не могу кувыркаться — из-за хромоты, по старости, из-за тяжелой моей головы, как ни стараюсь, каждый раз плюхаюсь на спину, но это ничего, в итоге все равно выходит смешно. Потом я подхожу к книге и делаю вид, что читаю. Она хохочет. Но все-таки собирается уходить. Я вижу, как встает за окном рассвет.
— В Казино работа ночная. Днем я на город работаю.
Ты работаешь на них? Джинджер, ну зачем? Ведь это враги.
— У каждого по две работы, Фирмин, дневная работа и ночная работа, потому что у каждого по две стороны, темная сторона и светлая сторона. У меня, у них, у тебя. Тут уж никуда ты не денешься.
Потом я замечаю на металлическом столе огромный портфель. Она его открывает, роется в пачке официального вида бумаг, вытаскивает наконец одну и протягивает мне:
— Каждый сам себе враг, Фирмин, отныне ты должен знать.
Кладет эту бумагу передо мной на полу. Наступаю на нее, читаю: УВЕДОМЛЕНИЕ О ВЫСЕЛЕНИИ.
Пробегаю всю страницу до заключительного абзаца. «В соответствии с вышеизложенным Крыса Фирмин, нарушитель порядка, бродяга, жопа, педант, глодатель и пожиратель книг, нелепый мечтатель, врун, трепло, извращенец, выселяется с этой планеты». И подпись лично самого генерала Лога.
— Ты зачем мне это дала? Тут уведомление о выселении.
— Или приглашение. Уж тебе решать.
Она ушла, медленно, плотно прикрыв за собою дверь. Я услышал острое щелканье замка, потом долгое нисходящее щелканье ее каблучков по ступеням. Потом был круглый, пологий звук — открылась дверь подъезда, и сразу грянул грохот, громче, громче, это, щелкая гусеницами, полз по Корнхиллу бульдозер.
Я залез на кресло, растянулся навзничь, задрал все четыре лапы. Закрыл глаза. Я не просто закрыл глаза, я зажмурился. Вытащил свой маленький телескоп, стал высматривать Маму. Начал рассказывать историю своей жизни. Начиналась она так: «Это самая печальная история из всех, какие я слыхивал». Все утро я так пролежал, и фразы шли и шли — караваны пустыни, навьюченные драгоценными образами. Ах да, надо ж придумать название? Но история все время перепутывалась с водой. Сперва стаканы с водой выскакивали, где не надо, потом ведра с водой, а потом уж потекли ручьи, целые реки, хлынули потоки, и в них тонули бедные опрокинутые верблюды, сучили шишковатыми ногами, и горбы утягивали их на дно. Смертельно хотелось пить. Наверно, от соленого пота, которого я нахлебался, но я найду воду, найду. Я выбрался из кресла, на котором с удовольствием провел бы остаток жизни, будь в нем вода, и спустился на Лифте вниз. Я оказался слабей, чем предполагал. Несколько раз чуть не скувырнулся. Стало страшно, что мне не взобраться обратно.
Вышел у магазина. Витрина разбита вдребезги, дождь налил лужицу в углу подоконника. Выпил все до последней капли, потом вылизал осколки. Потом забился в тот угол, где раньше стояла касса, и там заснул. Впервые за несколько недель мне ничего не снилось. К вечеру меня разбудил ужасный удар, потом градом хлынула штукатурка, вихрем взвилась пыль. Снова я открыл глаза. В стене над моей головой открылась узкая щель. Сунул туда голову, посмотреть, что сталось с нашей улицей. Из плотного ряда домов напротив по нашей улице почти ни единый не уцелел, вместо домов высились горы щебня. Громадный желтый механизм, заляпанный грязью, урча, крался, как динозавр по каньону. И имя ему Катерпиллар.[82] Я видел, как он разинул огромную пасть, стал сжевывать бетонный столб, прежде поддерживавший тыльную стену «Пива и Эля» Додсона, и из пасти вываливались пласты и куски, как рисинки изо рта у ребенка. «Окно в конец света». Через несколько минут я отвернулся. Всю свою жизнь смотрел на мир сквозь щели — надоело, осатанело, хватит уже.
Но, едва я отвернулся от этой щели с видом на гибнущий мир, я оказался лицом к лицу с другой, на сей раз щелью во времени. Воспоминания в нее хлынули океаном.
И снова хотелось пить. Я спустился в подвал, в виде исключения используя для этой цели лестницу, — глянуть, не осталось ли немного воды в толчке. Я стоял уже на последней ступеньке, и тут весь дом затрясло, встряхнуло. Бетонный пол заходил у меня под ногами. Потолочный фосфоресцирующий свет, который мерцал и жужжал для меня в вышине, пока я — так давно, так недавно, — жуя и читая, к иному свету прокладывал путь, уже не одну неделю как отмерцал свое. И висел теперь громадной черной сосулькой, раскачиваясь и дрожа в такт волнам разрушения, рокочущим над Корнхиллом. Я прошел под этой громадной сосулькой, и буквально в следующий миг она грянулась об пол у меня за спиной. Гнутые матовые осколки сухим дождем летали по комнате, падали на голову. Крысиные ноги на битом стекле — без звука, без смысла. Дверь под СОРТИРОМ была открыта, надвое расколотый толчок лежал на полу. Права была Джинджер: конец есть конец. Ах, мой маленький рояль наверху, как же он хрястнет, бедный, под рухнувшей балкой. Но ничего, ничего не поделаешь, поздно, его невозможно спасти. Упадет на него первая балка, и он издаст тоненькую, ему одному присущую последнюю нотку, и никто-то ее не услышит, никто. Ах, да не взобраться ли на гигантский кукольный дом, взять и броситься вниз, — но разве хватит моего веса для такого самоубийства, нет же, медленно, тихо паря, сухим листом приземлюсь на панели. Я потому только так подробно расписываю свои эти мысли, что именно они проносились у меня в голове, когда я увидел ту книгу. Лежала, зажатая под батареей, только высунув краешек. Я мигом ее узнал, подошел, потянул. Я сразу узнал отметины моих младенческих зубов на переплете, и кое-какие выдранные страницы, служившие Фло опорой при изготовлении того конфетти, хранили отпечатки ее грязных лап.
Сомнений не оставалось.
Немало времени и все мои последние силы ушли на то, чтобы переволочить книгу от батареи к тому, что осталось от нашего гнезда в углу: к нескольким горсткам конфетти, уже совершенно выдохшимся, потерявшим наш запах. Зато здесь я почти избавился от звуков наружного мира. Уже нет рева грузовиков — это ветер поет, гуляя над полем и лесом. Уже нет грохота крушащихся стен — это бьется о черные скалы море. А взвои сирен и взвизги автомобильных рожков стали печальными криками чаек. Да, пора, брат, пора. Джерри говаривал, что если не хочешь прожить жизнь сначала, значит, зря ее прожил. Не знаю. Я считаю, конечно, что с моей жизнью мне повезло, но почему-то не хочется, чтобы так повезло дважды. Я вырвал листок из книги, с конца, сложил, потом снова сложил. Получился такой пакетик. Я поудобней устроился в конфетти и, придерживая пакетик передними лапами, стал читать то, что оказалось наверху, и, как трубы, зазвенели мне в уши слова: «Давай, эй! Эй, давай! Лязг ли кликов не в лад, эх, окрепнем, рванем на волю». Я еще поворочался в своем гнездышке. Развернул свой пакетик, и опять развернул, и опять, и снова он стал страницей, страницей одной книги, книги одного человека. Я поаккуратней ее разгладил, и я прочитал: «И я не нагляжусь, и я ненавижу. Одинокость в очах ночей. Что мне потроха их греха! Ухожу. О горький конец! Не увидят. Никто. Не узнают. Не затоскуют. И это старо и печально, это печально и выцвело». Я смотрел на эти слова, и они не туманились, не расплывались. У крыс не бывает слез. Сух и холоден мир, и прекрасны слова. Слова прощания и прощения, прощания и привета — от маленького Великому. Я снова сложил страницу, и я ее съел.
Примечание
автора
Сколли-сквер в самом деле существовала, ее разрушение в самом деле имело место. Тем не менее «Фирмин» — произведение вымышленное. Я порой подтасовывал — или Фирмину попускал подтасовывать — события, географию ради нужд повествования. Например, хотя Эдвард Лог, руководивший «обновлением» Сколли-сквер, действительно летал во время войны на бомбардировщике, у него, насколько мне известно, никогда не было прозвища Бомбардир, и уж тем более я не допускаю, чтоб он включал фотографии Штутгарта и Дрездена в свои доклады. И хотя исконную скинию миллеритов и впрямь превратили в театр, здание это сгорело еще в 1846 году; а театр «Старый Говард», тот, очевидно, какой был знаком Фирмину, построили уже вместо него. И хоть «Риальто» в самом деле существовал и в самом деле был известен под прозванием Почесушник, не думаю, чтобы там демонстрировались порнографические фильмы после полуночи. Я премного обязан труду Дэвида Кру «Вечно в действии: постыдная Сколли-сквер города Бостона», откуда мной почерпнуты многие ценные сведения об истории всей этой округи, хотя мистер Кру, разумеется, отнюдь не несет ответственности за все мои неточности или огрехи. И наконец, мне хотелось бы с глубокой признательностью помянуть покойного Джорджа Глосса, владельца книжного магазина «Браттл Букс» на старой Сколли-сквер, который за сущий бесценок мне продал тома, которые по сей день берегу, у которого едва ли был сейф, набитый запретной литературой, и который перед лицом разрушения своего магазина в самом деле даром пораздавал все книги, какие только можно унести за пять минут.