Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отбой.
Надя-спасительница держит исправно в курсе, и – будет держать, и случайностей не надо бояться, на этом, – спасибо.
Да, угол Гатчинской улицы, а заодно – уголок Парижа, кафе «Жан-Жак» с суриково-красным фризом, двумя тёмно-зелёными маркизами над огороженной деревянным барьерчиком с цветочными ящиками уличной верандой, и чуть дальше по Большому проспекту – французская, – если косметика, то само собою, французская, – косметика, а на другой стороне проспекта – вызывающе-нагло высится поросячьи-розовая, со скучным многоглазьем окошек, стена новой гостиницы, которую возвела богатая якутская компания, добытчица и гранильщица алмазов.
Милан, Милан, – вернулось раздражение, – Милан уж точно не значился в его планах, с какой стати он должен будет лететь в Милан? Разве что и впрямь приспело ему прикупить брендовый костюмчик, отметиться в ложе оперы, а он об этих своих насущных желаниях попросту ничего не знал.
Быстро шёл навстречу слепящему солнцу, машинально отсчитывал улицы: Ораниенбаумская, Стрельнинская, Колпинская… проскочил даже громадный дом архитектора Претро, зажатый между Ораниенбаумской и Стрельнинской улицами, дом, размером в квартал, дом, которым обычно не отказывал себе в удовольствии, задирая голову, хотя бы фрагментарно полюбоваться. Какое волнение всегда вызывал в Германтове этот мрачноватый громоздкий дом! Да, дом-мастодонт, – отборный модерн, одиноко, но так многозначительно втиснувшийся в непрерывный ряд из невнятных неказистых фасадиков и пестровато-бесстильной купеческой эклектики Большого проспекта. Оглянулся: блестели водосточные трубы, смыкаясь в перспективе проспекта в какой-то причудливо-скошенный жестяной орган. Да, лучший на его вкус, конечно, лучший благодаря мрачноватой таинственности своей дом на пути в Академию; романтический северный модерн, грубоватый, как натуральная гранитная скала с неровностями, рваными краями, лишайниками; вроде бы нарочито неотделанный дом, шероховато-фактурный, – сколько волнующе-темной символики, чувствовал Германтов, сгустилось в этой тяжеловесно-мощной «неправильной», аморфной на первый беглый взгляд композиции с массивными угловыми башнями; словно всё ещё сомневающейся в себе композиции, словно продолжающей придирчиво переигрывать себя, поигрывая щипцами-фронтонами, шатрами, мансардами, эркерами, стрельчатыми порталами, ищущими в свою очередь, но будто бы так и не находящими себе достойного места, хотя все места эти уже были найдены безошибочно, с изысканно-фантастичной точностью…
Разумеется, Виктория Бызова тоже была раздосадована звонком из «Евротура», даже выругалась: на фиг ей этот воздушный крюк и пересадка на поезд в скучном бизнес-Милане?
Бызова не терпела, когда обстоятельства вдруг били по тормозам.
Может быть, арендовать в Милане машину?
Почему-то ей вспомнился вчерашний ресторанный рассказ старенького одноклассника деда, – как бывает? – дед испытывал судьбу с детских лет, играл в особую разновидность русской рулетки: сколько раз выбегал дед-школьник из двора Толстовского дома на проезжую часть Фонтанки? Так-то, машины в детстве его не сбили, а умер он, профессор Стенфордского университета, накануне оформления важного своего отктрытия, умер внезапно, из-за дурацкой случайности.
Нет-нет, никакой арендованной машины, избавьте, – ей вспомнилось также широченное, но забитое гигантскими фурами шоссе между Миланом и Венецией.
А Инга Борисовна Загорская, узнав об изменении авиамаршрута, только вздохнула: всё у неё в последние дни валилось из рук из-за спешки перед отлётом, и решила она не сопротивляться естественному ходу вещей; что проку сопротивляться?
Разве в её власти было поставить на крыло чартеры, прекратить забастовку или наладить электроснабжение в аэропорту…
Сейчас она, свернув послеобеднные дела в музее, уже целый час ехала на Петроградскую сторону; ей надо было проведать приболевшую внучку-школьницу, хотела также сделать покупки, ей нужны были лёгкие дорожные туфли, небольшой чемодан на колёсиках, – она вскоре купит и туфли, и чемодан на колёсиках, – ну а неприятный звонок из «Евротура» настиг её в автобусе, застрявшем в пробке после съезда с Тучкова моста, у поворота на набережную Ждановки…
Так, Колпинская улица, помеченная «Шоколадницей», и чёрноствольные прозрачно-зонтичные деревья, не тополя, кажется, – клёны, уходят вдаль, словно спеша воссоединиться со своими ветвистыми собратьями на островах, и Armani, и опять «Дикая Орхидея», как строго-геометричный брикет застеклённых цветущих джунглей, так, Ижорская улица, а у спуска в подвальчик, не доходя до Введенской, – плакат зазывает на фестиваль креветок, каракатиц, кальмаров.
Хм, только ряд декоративных, таких, как у Кремлёвской стены, голубых елей укрывал этот плакат-соблазнитель от укоризненного взгляда Добролюбова, назидательно державшего в руке раскрытую книгу; Германтову вспомнилось как Сергей Борисович Сперанский, когда проектировал розовогранитный пъедестал для памятника Добролюбову, попросил кого-то из студентов вычертить разрезы и планы.
Введенская?
А когда умер Сперанский?
Так-так, призрак-Введенский, в чёрном, длинном, как сутана, пальто, бормоча стихи, повстречался ему всего в нескольких квартальчиках отсюда, то бишь неподалёку от Введенской улицы, а когда в последний раз Германтов встречался в Париже с Шанским, они заказали в «Трёх окурках» креветки, правда, без каракатиц с кальмарами, так, Париж почему-то проигнорировал каракатиц и кальмаров в своём разнообразном меню, побоялся, наверное, перепачкать зубы едоков их густо-чернильным соком, так-так, захотите всё же полакомиться каракатицами и кальмарами, – милости просим к нам, в свободный от кулинарных предрассудков подвальчик на Петроградской стороне, так-так, абсурд правит миром?
«Сантехника-люкс»; взблескивают никелированные язвочки внутри, на дне и бортах, джакузи.
Введенская, Введенская…
Какое растянувшееся прощание…
На рассвете хоронил близких своих, а теперь хоронит друзей-знакомых?
Одному горсть земли кидает на крышку гроба, другому…
Введенская.
Германтов резко остановился, словно бы сделал стойку: если свернуть направо… в пяти минутах ходьбы отсюда, на Большой Зелениной, когда-то жил Вадик Рохлин, в школьные годы к нему неоднократно Германтов заявлялся после знакомства в зеленогорском пионерлагере. В квадратной светлой комнате Вадика, оклеенной бежевыми, с коричневатыми цветами, обоями, была угловая, большая, бело-кафельная, с медной дверцей, точь-в‑точь такая же, как у Махова, печка; одна из первых масляных картинок Вадика, написанных попозднее, сохранила ту заплывшую блеском печку, и окно с распахнутыми в небесное никуда створками, и лёгкий взлёт-дуновение невидимым солнцем пропитанной занавески; створки были открыты в комнату, как бы вовнутрь, а казалось, что в никуда? – за окном, внизу и по другую сторону мощёной брусчаткой улицы, был за железной решёточкой натуральный сквер с клумбой и розовым кубиком общественной уборной, а по улице шумно и звонко, болтаясь на сцепках, вдоль сквера неслись трамваи, был в тот день футбол на Крестовском острове, возможно, ещё на стареньком, с «вороньей горой», Динамо или уже на Кировском стадионе, – на подножках вагонов висели слипшиеся в немыслимые чёрные гроздья болельщики…
День был пасмурный, да?
Да, потом и дождик полил, а Вадик сказал со своим характерным сухим смешком: ничего, матч состоится при любой погоде.
Потом Вадик показал маленькую репродукцию… – всегда находил он в живописи что-то сверхудивительное: это был Лотто, «Благовещение», совершенно неканоническое, ошарашивающее уже своей композицией, – о, Германтов, спустя много лет, окажется перед необычной картиной… – Дева Мария, и сама, похоже, ошарашенная благой вестью, была изображена в престранной позе, – с неестественно вывернутой рукой и всем туловищем повернутой к зрителям, смотрящей в глаза их, невесть откуда взявшихся зрителей, одиноких или столпившихся, своими испуганными безумно вытаращенными глазами; архангелу же Гавриилу с белой лилией, принёсшему благую весть, но не встретившему смирения и почтения, оставалось словно бы от неземного удивления акробатничать в воздухе за спиной Святой Девы, тогда как всеведущий седобородый Бог-Отец, поражённый не меньше, чем посланец его, Гавриил, невниманием Марии…
Лотто?
Лоренцо Лотто, художник-скиталец, изгнанный из Венеции не без участия в интриге монументального ревнивца-Тициана, который увидел в Лотто соперника, Лотто, потерпевший затем, после Венеции, несправедливую неудачу ещё и в Риме, в Ватиканском дворце? – Германтов вспомнил Сонин рассказ… Вадику было интересно узнать, что Станцы Рафаэля, любимца папы Льва Х, написаны на месте фресок Лотто, уничтоженных по указанию папы.