Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мощнейшая сшибка образов жизни и смерти, сшибка во всей доступной кистям двух чудных художников полноте смыслов и символов.
Ну да, а под конец мрачноватой лекции надо будет вдруг показать Матисса, – красно-сине-зелёную «Радость жизни».
Ну да, композиция лекции давно сложилась: сперва – сопоставление сиенских и пизанских фресок, данное в контрастной череде кадров на экране как изобразительная сшибка жизни и смерти, затем – собственно, лекция, – подробный разбор художественных приёмов и средств в скорбной череде фрагментов «Триумфа смерти», а под конец – внезапная радость – Матисс, как вспышка агонии.
Съезжинская улица, «Мраморное мясо». В глубине ресторанчика для разборчивых мясоедов, над барной стойкою с цветистой переливчатостью бутылок, ещё и телевизор сиял: на экране, словно рекламная заставка, застыл стоп-кадр с подворотней, полицейской машиной, ногами в остроносых туфлях… как захотелось ему и этот зачарованный телевизор выкинуть на помойку.
И замер Германтов: Съезжинская?
Так ведь на углу Съезжинской, вот здесь, но задолго до появления «Мраморного мяса», он распрощался с Верой, навсегда распрощался… летел мелкий-мелкий, как крупа, колкий снег.
Германтов мало что знал о ней, о её семье, – отец будто бы был картографом, преподавал на географическом факультете ЛГУ, а точно Германтов успел узнать только то, что дедушка Веры был японцем, да и узнал он об этом экзотическом факте её биографии совершенно случайно, что называется, – на ходу, Вера, поэтическая натура, иногда принималась читать ему наизусть стихи, самые разные, и вот, прочтя однажды Мандельштама, – «и раскрывается с шуршанием печальный веер прошлых лет», – вдруг кратко рассказала о своём дедушке, канувшем в небытие ещё перед началом второй мировой войны; похоже, дедушка, которого она никогда так и не увидела, оставался болевым нервом в целом неприметной семейной летописи.
Дедушка-японец, подаривший внучке чуть раскосые тёмные глаза под соболиными бровями, был коммунистом.
Он приехал из Осаки учиться в высшую партшколу при Смольном, влюбился, женился, родился сын, Верин отец, но тут-то убили Кирова, начались ускоренные репрессии, контингент партшколы редел на глазах, и он… да, выбора у него не оставалось. Жена с ребёнком, однако, не последовали за ним в Японию, – бабушка не отважилась отправиться в далёкую чужую страну, да ещё с грудным ребёнком, и – произошёл разрыв; по любви и во имя любви, – думали, что разлука временная, они надеялись, конечно, на встречу, – улыбнулась Вера, беря Германтова под руку, – что было бы, если бы… я не знаю, зато благодаря бабушкиной нерешительности мы можем сейчас в этом чудесном месте гулять; они медленно шли к буддийскому храму, – слева, за тускло-зелёным рукавом Невки со скользившими на длиннющих игловидных лодках гребцами, вровень с водой серебрились ивы Елагина острова.
И как же получилась, что профессор и его аспирантка отправились на романтическую прогулку?
Германтов ведь против своих же правил пошёл…
Он ведь избегал даже внешне-безобидных, но лишь сколько-нибудь неформальных контактов с домогавшимися его мимолётной благосклонности, – хотя бы в виде потеплевшего взгляда или невольно обнадёживавшей улыбки, – девицами-красавицами в Академии, а об амурных контактах по месту службы вообще не могло быть и речи, нет уж, моложавый профессор был неприступен, при том, что чуть ли не горстями выгребал, когда возвращался после лекций домой, из карманов плаща, который он вешал в Академии на старинной, с изогнутыми деревянными рогами, вешалке в предбаннике кафедры, тайные записочки терявших контроль над сердечками своими студенток.
Выгребал в прихожей записочки, не читая, машинально рвал на мелкие клочочки, выбрасывал.
А Вера?
Сидел на кафедре, подбирал слайды для очередной лекции, не без удовольствия подолгу рассматривал каждый слайд на просвет, небо за окном было облачно-сереньким, а слайд при наведении на пригасшее небо загорался; кстати, и тогда это были пизанские слайды, в тот раз, – коллекция мраморных барельефов Пизанского музея, варьировавших античные мотивы, – чудные забавы богов и нимф; да, думал он тогда в пику Вазари, – полемические письма к Вазари он уже в те годы, задолго до практического написания эпистолярной книги своей, нет-нет да набрасывал в воображении, – Пиза-то издавна была повосприимчивее, чем Флоренция, к скульптуре и изобразительным слепкам антиков и, стало быть, к Ренессансу; ко всему в прохладном вестибюле Пизанского музея на чёрно-белом мраморном полу стояли античные, изукрашенные рельефами саркофаги; потом, наметив порядок слайдов, Германтов смотрел по своему обыкновению в окно на мягкую кисею из синеватых дождевых нитей над неожиданно высветлившимся горизонтом, смотрел на выгиб василеостровской набережной, пятнисто и жарко заливаемой вдали солнцем, на забитый машинами Благовещенский мост, впрочем тогда, задолго до последней реконструкции, это был ещё мост имени Лейтенанта Шмидта. Аля его позвала: Юрий Михайлович, познакомьтесь, это наша новая аспирантка.
И Веру он, обернувшись, тотчас же выделил из общего, несколько абстрактного академического цветника, и, подходя к ней, улыбнулся ей с искренней приязнью, мгновенно возникшей вопреки его строгим правилам: тёмно-каштановые гладко-блестящие волосы, расчёсанные на прямой пробор, соболиные брови, тёмно-карие, какие-то бездонные, с упомянутым уже наследственным разрезом глаза в опушке густых ресниц, чуть припухлые скулы, полные коралловые губы… стройная сильная шея вырастала из чуть покатых, как у дам на картинах прошлого века, плеч; на ней было лёгкое песочное платье с вырезом вокруг шеи, с изящной белой брошью, изображающей цветок лотоса… причёска, при простоте своей на первый взгляд, не лишена была известной замысловатости, считываемой уже вторым взглядом, – передние пряди волос направо-налево от пробора уходили за изящно прорисованные ушки, а сверху, поверх нижнего слоя причёски, ниспадали почти до плеч волосы с чуть загнутыми к шее концами.
Ладная фигурка, небольшой рост…
Славная молодая женщина? – ещё подходя к ней, Германтов хотел понять причину своей приязни. – Славная? Мало ли, и позагадочнее, и покрасивее есть… так за что же сразу выделил он её?
И не синеокая, а вырез глаз, пусть и характерно не выявленный, но – проявленный, особенный, и рост небольшой, – её даже на кафедре вскоре прозовут за глаза «маленькой Верой», как бы по подсказке одноименного фильма, который живо обсуждался тогда, – прозвище приклеилось ещё и потому, наверное, что в ней природная утончённость с очаровательной естественностью совмещалась с чертами простоватой, из низов, городской девчонки, знающей чего хочет она в этой жизни добиться.
Итак, сразу он почувствовал сходство с мамой, да и не только почувствовал, – увидел ведь тёмные гладко-блестящие волосы, прямой пробор; и плавность движений тоже угадал сразу.
Вера была другая, совсем другая, но он мгновенно и чудесно увидел перед собою молодую маму.
Правила правилами, а сердцу-то не прикажешь?
Конечно, увидев Веру, он маму увидел сердцем; вряд ли это могло бы быть доказательством желанного единства если не душ, то ликов, но не зря ведь подумал: у мамы было голубое платье, у Веры песочное, а вырезы – одинаковые, круглые.
Вера была начитана, неплохо подготовлена, – время на искусствоведческом факультете университета, похоже, не растранжирила, – и интересом к искусству светились её тёмно-карие глаза, сообразительность её подтвердил первый же разговор, к тому же в разговоре том выяснилось, что перед поступлением в аспирантуру она какое-то время успела проработать экскурсоводом в Русском музее, сейчас, по выходным дням, она водила городские экскурсии, да ещё при этом посещала курсы итальянского языка; вскоре выяснится также, что она любит и знает стихи… и даже любит – рок; через какое-то время она пригласит даже Германтова на рок-концерт «Аквариума» с неким импровизационным довеском к гармонично-мелодичному золотоголовому Гребенщикову: к роялю бросится молодой, – резкий, но грациозный, – человек и, выкупавшись в фортепианной стихии, сотворённой им самим, вытащит на сцену свою пёструю замечательно слаженную команду; от молодого человека, незримо, какими-то токами, управлявшего музыкально-танцевальным хаосом, который воцарится на сцене, Германтов не сможет отвести глаз, почувствовав сразу, что перед ним гений: весёлые ясные глаза и глумливые, как бы перебирающие улыбки-ухмылки губы, изящество размашистых и быстрых движений; так благодаря Вере он впервые увидит Курёхина…
– Как бы вы, ЮМ, определили курёхинскую поп-механику?