Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого - Валентин Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Исповедь» и другие книги Л. Н. Толстого. – Новый духовный путь. – Первая поездка в Ясную Поляну 23 августа 1907 года. – У Чертковых в Ясенках. – Болгарин Христо Досев и другие «толстовцы». – Снова в Ясной Поляне. – Выходить из университета или нет? Советы секретаря великого человека и самого великого человека. – Вопрос о переселении к духоборам в Америку. – Н. Н. Гусев в качестве «охраняющего врата». – Еврейская молитва. – С Америкой покончено…
В первый же год моего пребывания в университете Толя Александров дал мне как-то почитать «Исповедь» Л. Н. Толстого (не знаю, как она попала к нему)33. Я прочитал эту книжку и поразился, насколько совпадали взгляды Толстого – на церковь, государство, общественность, на смысл жизни вообще – с моими собственными, до тех пор еще не скристаллизовавшимися, а после прочтения «Исповеди» вдруг пришедшими почти в полную ясность взглядами. Толстой, казалось, предвосхитил в своей книге многое из того, что наклевывалось и складывалось в моей собственной голове. Читая, я все подчеркивал карандашом те места, которые казались мне близкими и с которыми я соглашался…
С этого, что называется, и началось. За «Исповедью» последовали «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?», закрепившие первоначальное впечатление от знакомства с мировоззрением Толстого. Я почувствовал вдруг, что именно тут-то, у Толстого, я и найду разрешение своего основного вопроса о смысле жизни. И действительно, чем дальше и чем больше вчитывался я затем в религиозно-философские и религиозно-общественные сочинения Л. Н. Толстого, тем более я утверждался в мысли, что я подошел, наконец, к настоящему кладезю живой воды в поисках духовного просветления и обновления.
Но тут сказалась и среда, и нажитые уже предрассудки. Я говорю о студенческой, революционной среде и о предрассудке отрицательного отношения ко всякой религии вообще как о результате моего разочарования в православии. И то, и другое помешало мне сразу правильно и в полной мере понять и оценить Толстого. Именно на первых порах я подошел к Толстому главным образом как к проповеднику отрицания, антицерковному и антигосударственному мыслителю, отнесшись без достаточного внимания к положительным основам религиозного мировоззрения Толстого, – в лучшем случае восприняв эти основы лишь теоретически, рассудочно, а не «брюхом» (как иногда любил выражаться сам Лев Николаевич), не всем существом.
В самом деле, ведь в то время у нас, в университете, да и повсюду в России ставились и выдвигались на первый план главным образом общественные, политические, революционные задачи. Ими жило общество, ими жила и молодежь. Почти каждый студент был либо «эсер» (социал-революционер) либо «эсдек» (социал-демократ). Партии правее с презрением отвергались. Я числился беспартийным и отнюдь не завидовал лаврам наших скороспелых политиков, но тем не менее субъективно и эта неразрешенность общественных вопросов также мучила меня. Подойти к решению этих вопросов с узко политической точки зрения я не мог: для этого надо было, как мне тогда казалось, зачеркнуть человеческую личность со всеми ее многообразными внутренними требованиями и переживаниями. У Толстого же я находил как раз такого рода подход к разрешению вопросов социального и политического порядка, при котором за основную предпосылку принималось утверждение прав личности со всем разнообразием ее духовных, моральных и религиозных запросов.
К концу первого же учебного года я уже мыслил и рассуждал во многом, как «ученик Толстого». По приезде в Томск, на каникулы, я в домашних беседах громил праздную жизнь городского общества и проповедовал вегетарианство, простой деревенский труд и вечный мир. Пока это не казалось еще «опасным» (речь о выходе из университета еще не заходила), и меня снисходительно слушали, так же снисходительно вступая со мной в длинные споры.
В пылу одного из таких споров о каком-то «противоречии» в учении Толстого, почувствовав, что я сам не в силах опровергнуть аргументы противника, я вызывающе заявил, что вот, дескать, когда по окончании каникул поеду назад в Москву, так заеду к самому Толстому в Ясную Поляну и спрошу у него, как он сам разрешает данное «противоречие». Это всем показалось забавным.
– Поезжай, поезжай! – усмехаясь, сказала мать.
Казалось странным, что этот отвлеченный термин, миф, принцип – «Толстой» – вдруг может стать реальностью, облечься плотью и кровью, сделаться видимым и осязаемым для меня, бывшего томского гимназиста. К моим словам отнеслись довольно несерьезно, а между тем я решился исполнить задуманное.
И действительно, отправившись к концу августа месяца 1907 года вторично из Томска в Москву, я сделал остановку на станции Тула, сменил свой дорожный, запыленный после нескольких дней пути костюм на свеженький, вынутый из чемодана, почистился, помылся, побрился у станционного парикмахера – и с ближайшим дачным поездом отправился на ошибочно указанную мне сначала станцию Ясенки, проехав Засеку, откуда ведет кратчайшая дорога в Ясную Поляну. Между тем уже стемнело. Делать нечего, в Ясенках переночевал на жестком станционном диванчике и вернулся утром с товарным поездом на Засеку, откуда и прошел пешком в Ясную Поляну34.
Нечего и говорить, что уже вид белых, круглых, кургузых башенок при въезде в толстовскую усадьбу, – своего рода «врат в Царство Небесное» для многих «искателей» в России 1880-1890-х и 1900-х годов, – произвел на меня сильное впечатление и заставил почувствовать себя перенесенным в какой-то новый, почти нереальный, воображаемый, отвлеченный мир – жилище гения, главного современного носителя национальной славы.
Длинная, тогда еще березовая, а не еловая аллея привела меня к белому, продолговатому двухэтажному дому, светившемуся на фоне зеленой лужайки и синего неба. Дорога упиралась как раз в левый угол дома, к которому пристроена крытая просторная терраса. Резные перила с чередующимися маленькими человечками, лошадками и петушками. На террасе, заросшей диким виноградом, вьется дымок от самовара. Подымаюсь на две-три ступеньки.
Молодая дама хлопочет около чайного стола. (Это была случайная знакомая Толстых Н. И. Иванова из Тулы.)
– Можно видеть Льва Николаевича?
– Можно. Только он сейчас гуляет… Но, вероятно, скоро вернется. Подождите немного.
Я отхожу в сторонку и усаживаюсь на скамейку под старым развесистым деревом с колоколом, против самого входа в дом. Тогда я не знал еще, что дерево это – старый вяз – носит в Ясной Поляне название «дерево бедных»: тут часто поджидали Льва Николаевича нищие и просители.
Молодой человек в косоворотке и пиджаке показывается у аллеи, ведущей к дому от въезда в усадьбу, здоровается со мной и так же, как я за минуту перед тем, осведомляется о Льве Николаевиче. Он – рабочий, крестьянин по происхождению и приехал специально для того, чтобы побеседовать с Толстым по вопросу о борьбе с пьянством, одолевающим деревню. Я предлагаю молодому человеку присесть на скамью.
Не без волнения оглядываясь вокруг в ожидании Льва Николаевича, я по прошествии нескольких минут вдруг увидел приближающегося со стороны фруктового сада довольно высокого и стройного старика в летней шляпе из светлой материи с прямыми, широкими полями, в длинной полотняной рубахе и в высоких сапогах. Задумчиво склонив голову и опираясь на трость, старик, вся фигура которого дышала необыкновенной значительностью, быстрыми шагами приближался к дому. Седая борода блестела на солнце.
Без сомнения, это был Толстой.
Я вскочил со скамейки, не помня себя.
– Лев Николаевич! – едва успел я выговорить, обращаясь к соседу.
– Что? Где?!
Но Толстой стоял уже подле нас.
– Что вам угодно? – отрывисто и деловито обратился он ко мне первому.
Но я, как завороженный, глядел на это мужественное и суровое, без улыбки лицо и молчал. Небольшие, старческие, мутные и отцветшие, но колючие, проницательные серо-голубые глаза впились в меня недружелюбным, испытующим взглядом из-под нависших бровей… Я собрался с силами и невнятно пробормотал свою фамилию.
– Что вам угодно? – настойчиво и с ясно выраженным нетерпением повторил Толстой.
Я думал, что он не расслышал и снова назвал себя, явно потерявшись.
Толстой, видно, понял, что с меня взять нечего, и обратился к моему товарищу:
– А вы, наверное, поговорить со мной хотите?
– Да, Лев Николаевич.
– Ага!.. Так вот мы с вами пойдем, а вы, – Толстой повернулся ко мне, – здесь подождите!
И в сопровождении рабочего быстро стал удаляться по направлению к парку.
Я остался один.
Припоминая теперь эту встречу, я могу привести лишь одно объяснение той строгости, с которой отнесся ко мне Лев Николаевич в первую минуту знакомства. Он, очевидно, принял чистюльку-студента за одного из тех любопытствующих, и преимущественно – интеллигентов, которые часто приходили к нему просто затем, чтобы «посмотреть на Толстого».