Мастера и шедевры. Том 3 - Игорь Долгополов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромные начатые холсты с намеченным углем рисунком и готовые пейзажи, натюрморты, интерьеры.
Большой диван завален журналами, пришедшими со всех концов света, и, конечно, прежде всего книги, книги, книги.
Надо сказать, что у Дейнеки было одно из лучших в Москве собраний книг по искусству. И несмотря на весь этот кажущийся хаос — французских палитр, сотен кистей, мексиканских ритуальных масок, блоков мозаики, деталей витражей, папок с рисунками, — словом, тысячи самых разнородных предметов, во всем этом беспорядке есть своя железная логика, известная лишь хозяину мастерской.
— Думаешь, ты первый спрашиваешь, кто эта девушка, где я ее нашел? — улыбнулся Дейнека в ответ на мой вопрос о «Юном конструкторе». — Да нигде я ее не находил, я ее просто взял да придумал.
Тут он беззвучно рассмеялся.
Бег.
— Да-да, и не воображай, что я фантазирую. Просто я очень много раз встречал таких милых, славных и умных девушек в институтах, на стадионах, в концертах, у знакомых и запоминал все, что особо радовало и огорчало или поражало меня. Эта девушка не Валентина, не Светлана, не Лида, не Нонна.
Она — дитя века!..
… Ночь.
За огромным, во всю стену, окном мастерской — панорама Москвы.
Горят, переливаются, трепещут огни гигантского города.
— Никогда мне не забыть далекую светлую пору моей юности — Вхутемас, — рассказывает Дейнека. — Как будто сегодня, сижу на барьере сухого фонтана в небольшом дворике с садиком и смотрю на шумный народ, толпящийся вокруг.
Вот стоит сдержанный, с черной бородкой Прусаков, внимательно слушает круглолицего, с копной волос на голове, буйно жестикулирующего Андрюшу Гончарова. Проходит изящный Петя Вильяме с молодым белобрысым Сергеем Образцовым. Поодиночке, не зная еще друг друга, бредут будущие Кукрыник-сы. Топает милый увалень Сергей Эйзенштейн, сидит с фотоаппаратом в кругу соратников Родченко. Стайкой, как монашенки, идут ученицы Владимира Андреевича Фаворского. А вот и профессора.
Могучий Петр Петрович Кончаловский о чем-то спорит с маленьким, еле поспевающим за ним Штеренбергом. Не торопясь прошествовал по-мужицки одетый бородатый Фаворский. Рысцой пробежал щеголеватый Александр Александрович Осмеркин… Наверное, окончился Совет.
Студенты Вхутемаса напоминали бурсу, шумную, увлекающуюся, полную сил.
На лето эта колоритная ватага разлеталась по далеким и близким городам и селам, чтобы осенью опять создавать пейзажи, портреты, композиции, натюрморты, спорить о Пикассо, увлекаться кино, слушать лекции, заниматься спортом.
На всю жизнь у меня остался вхутемасовский заряд бодрости, желание дерзать, и главное, не топтаться на месте.
И когда мне в жизни приходилось туго — а это бывало, — я вспоминал слова, сказанные мне Маяковским.
Портрет девушки с книгой.
«Надо вырвать радость у грядущих дней, Саша».
И вот, как видишь, сдюжил.
Маяковский… Это неисчерпаемая, любимая тема рассказов Дейнеки. Иногда сбивчивых, но всегда ярких и острых…
Однажды во Вхутемас приехали читать стихи Хлебников, Крученых, Маяковский.
Надо сказать, что у нас часто бывали жаркие диспуты, чтения; к нам любили приезжать поэты, и мы любили их слушать.
Так и на этот раз. Зал был набит до отказа.
Читал Хлебников, читал Крученых.
На нас, как из рога изобилия, сыпались удивительные сти-хосплетения, поразительные словесные трюки, ослепительные звукосочетания, но не более. Это был лишь словесный фейерверк, холодный, как бенгальский огонь.
И нас он не зажег.
Молодежь училища пришла на учебу с фронтов, с заводов; мы любили советскую жизнь, мы были захвачены ею и ждали от поэтов ответа на волновавшие нас вопросы, а нам показали эффектную хлопушку.
И мы освистали их.
Они ушли с подмостков, не дочитав свои стихи.
Меня волновало, как примет аудитория Маяковского.
Когда он появился на сцене — большой, неуютный — и голосом, к которому трудно привыкнуть, начал читать боевые, современные, по-настоящему острые стихи, аудитория, довольно пестрая по вкусам, была покорена, потрясена.
Мы долго не отпускали Маяковского со сцены.
Прошло много лет, и, осмысливая сегодня прошлое, я вспоминаю этот предметный урок нового метода мышления и видения в искусстве.
Мы были свидетелями борьбы формализма, формотворчества ради формотворчества, с формой, блистательно связанной с жизнью. Маяковский писал стихи, идя от образа; он вкладывал в них глубокий социальный смысл.
Как-то я, — вспоминает Дейнека, — с художником Вахтанговым (сыном Евгения Багратионовича) писал декорации к пьесе Маяковского «Баня» в постановке театра Мейерхольда. Работа подходила к концу, и я попросил Владимира Владимировича подняться на балкон второго яруса и оттуда поглядеть на оформление сцены.
Он поднялся наверх, но в трех шагах от барьера остановился.
Я в недоумении зову его подойти поближе и поглядеть на декорации, а он отвечает мне:
«Саша, я боюсь высоты. Причем — самое занятное, — когда летаю на самолете, страха не ощущаю».
Часто, вспоминая этот случай, я думал, что мы порою страшимся маленьких забот и легко переносим большие потрясения.
Как-то я встретил Маяковского на Кузнецком мосту.
Он работал в то время над книгой «Люблю» и был целиком поглощен ею.
Он остановил меня и сказал: «Дейнека, сделай обложку для моей книжки».
Я был польщен этим предложением и старался изо всех сил, следуя принятой тогда манере, я украсил обложку обильной орнаментикой, все тщательно отделал и принес ему.
Он принял меня несколько сумрачно.
Поглядел на обложку и сказал:
— Ты оставь мне ее, я подумаю.
На другой день Маяковский показал мне другую, свою обложку, без орнамента, как сейчас говорят, без излишеств.
На ней крупным шрифтом было написано:
«ЛЮБЛЮ».
Так иногда шуткой, а иногда всерьез, необычайно деликатно он учил меня самому важному в искусстве — простоте.
Мне хочется подчеркнуть, что его советы были необычайно деликатны, душевны. Маяковский был к близким, к друзьям сердечен, а подчас даже нежен. А ведь в поэзии он казался нам порою резким, даже грубоватым. Маяковский умел вовремя сказать доброе слово, поддержать в беде товарища, помочь человеку в тяжелую минуту.
Все кипело, все бурлило в нашем художническом мире.
Мы опрокидывали «старых богов» (хотя часто не предлагали ничего взамен), не затихали ни на час споры о традиции и новаторстве.
Маяковский не стоял в стороне от них, вернее, он был в самой гуще. Он был для нас маяком, и мы, безусловно, верили ему. Мог ли он ошибаться?
Может быть. А может, нет.
Но мы ему верили, любили, как могут любить и верить молодые.
И однажды в журнале «Леф» Маяковский написал, что Рембрандт — великий художник и что мы должны учиться у него…
Маяковский по-своему любил искусство Дмитрия Моора и Михаила Черемных, с которыми он вместе рисовал и писал «Окна РОСТА». У него было больше друзей-художников и меньше друзей-поэтов.
В своей книжке «Из моей рабочей практики» я написал: «Какое счастье для художника найти в портрете своего героя. Я не портретист, но Маяковского писал с настоящим волнением и горечью утраты. Я ограничил его образ годами первых лет революции, самым напряженным временем его творчества. Он был моим учителем, потому что научил меня видеть в событиях главное, но, что еще важнее, — находить этому главному зрительную образность. «Левый марш» — это тоже «портрет» поэта, но в том смысле, как понимал Маяковский!»
Дейнека вздохнул, и глубокие складки на лбу еще резче обозначили бремя раздумий и воспоминаний.
— Ты спрашивал меня, как Париж?
Могу тебе сказать: совсем другой.
Тогда, в ту поездку в 1935 году, он мне показался серебристо-серым, очень похожим на живопись Сислея и Писсарро.
Сейчас это другой город.
В нем заиграли новые, локальные краски реклам, одежд, машин. В этой новой гамме Парижа отражена большая роль художников: Пикассо, Леже, Люрса и других, много работавших над декором архитектуры, влиявших на тональность и силуэт одежды людей, на уровень промышленной графики.
Жан Люрса говорил мне:
«Огромные нагие пространства современной архитектуры нуждаются в очеловечивании… Мне нужно ощущение живой плоти, живой жизни в том пространстве, которое служит мне жильем. Мне нужны зелень, звезды, человек…»
И я совершенно согласен с ним.
Люрса умер, но он оставил людям радость своих созданий.
Гобелены Люрса, декоративные решения Леже, некоторые монументальные работы Пикассо служат этой большой задаче — очеловечиванию архитектурных конструкций, созданию декора, делающего современный интерьер или городской пейзаж нарядным, радостным.