На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С каких это пор ты их возненавидел? – негромко спросил я.
Он некоторое время помешивал ложечкой чай.
– Так, знаешь, мало-помалу. Вот и ты недавно говорил об умных и верных… Да и вообще. Ненавижу. Моя бы воля – не допустил бы ни единой. Время фанатиков и жуликов, подхалимов и авантюристов… – Кончиком ложечки он взял варенье, положил в рот, покатал там, разминая языком, и проглотил. На миг его рябое лицо стало блаженным, почти детским. – А если уж предыдущий режим довёл народ до исступления и революция рванула, надо поскорей её свернуть, заткнуть, превратить в праздники и годовщины, оставить от неё только имена героев и память славных побед… И снова строить нормальную жизнь для нормальных людей. Для честных работяг, а не речистых пройдох. Для умельцев, а не для убийц.
– Коба, дорогой, но ведь социальные взрывы иногда и происходят из-за того, что окостеневшие режимы становятся раздольем для пройдох и болтунов, а честным работягам ходу нет. Всякий род деятельности, всякое мировоззрение даже – революция, патриотизм, наука, кинематограф, что угодно – становятся всего лишь кормушкой для отдельного междусобойчика. Никого со стороны к своей кормушке не подпустят нипочём. Самим же всегда не хватает! Это и при социализме может случиться, ведь люди хотят есть послаще при любом строе. Просто кормушка устроена чуть иначе.
Он шумно отхлебнул чаю.
– Вечно ты какую-нибудь гадость скажешь…
– Я просто размышляю. Кто-то из великих сформулировал: зло – это добро, перешедшее рамки применимости.
– Знать бы заранее, где эти рамки, – сварливо отозвался он, – не жизнь была бы, а хванчкара.
Порывшись во внутреннем кармане френча, он достал какую-то бумажку, сложенную вчетверо, и кинул мне через стол.
– Сегодняшняя, – скупо пояснил он. И, не утерпев, ввернул: – Вас, дипломатов, этаким не обременяют.
Я развернул, ничего хорошего не ожидая. И точно.
Это оказался бланк расшифровки строго секретной депеши с заголовком «Москва ЦК ВКП(б) тов. Сталину, тов. Берии», входящий номер 742. И ниже – будничный бюрократический текст, отпечатанный на видавшей виды машинке со сбитой лентой и подскакивающими буквами: «Ввиду засорённости края правотроцкистскими и кулацко-белогвардейскими элементами просим ЦК разрешить дополнительные лимиты по первой категории на 1 тыс. человек, по второй категории на 5 тыс. человек. Секретарь крайкома Карнаухов».
Я аккуратно сложил бумажку и щёлкнул её по столу обратно Кобе.
– Тысячу на расстрел, пять – в трудовой спецконтингент, – сказал Коба, глядя на меня даже с некоторым любопытством.
Я молчал. Досчитал до десяти. Потом до двадцати. Попробовал варенья: вкусно. Прихлебнул чаю: уже не жгло.
– У Лаврентия на объектах вечно рабочих рук не хватает, – проворчал Коба. – Смертность в среднем по лагерям мы всё-таки понизили, но объём работ-то растёт… А ты мне про рамки.
– А по первой категории зачем столько? – всё же не выдержал я. – Хороший способ строить нормальную жизнь для работящих ребят, а, Коба?
Он со свистом вдохнул и выдохнул воздух носом.
– Маркс чего-то недодумал, – признался он. – У Ильича на это, наверное, просто времени не хватило, помер, а может, и мозгов. Лейба, сучонок, ему все извилины заплёл своими трудармиями и вообще идеей, что взявшие власть большевики должны относиться к России, как колонизаторы к покорённой стране дикарей. А это же вопрос вопросов. Ради чего человек работает? При капитализме – ради денег. Бедный – чтобы с голоду не сдохнуть, а кто посостоятельней – чтобы всех обскакать, стать вовсе богатым, сидеть на золотом толчке и об окружающих ноги вытирать. Стимул – самоутверждение, индивидуализм. Это отвратительно, но это понятно. А у нас? Понятия не имею. Нигде не написано. Мы как кур в ощип попали. И получается, что, пока мы этого не поняли, остаётся только один стимул. Вернее, два. Они накрепко связаны один с другим. Воодушевление и страх. На одних лучше действует воодушевление, но это самые замечательные люди, а таких всегда меньшинство. Молодёжь мы так воспитываем. И может, ей страх уже будет не нужен. Потому я и долдоню вам каждый день: мир дайте, мир! Дайте время, чтобы они в возраст вошли, своих детей завели и воспитали уже сами, взяли дела в свои руки… Если их вот сейчас выкосят, останутся только те, кто, коли не дают надежды разбогатеть, работать может только со страху. А сколько можно такое длить? – Он с отвращением отмахнул шифровку ладонью по столу, и та спорхнула на пол. – Вот о чём надо думать… Вот бы чем заняться: открыть, ради чего человек при социализме работает. Но ведь не дают спокойно разобраться, тормошат по пустякам. То война, то блокада, то санкции какие-нибудь…
Он поднялся. Наискось пошёл по комнате и, на миг заслонив головой пристальный красный глаз звезды на башне, взял с подоконника трубку. Принялся раскуривать. Френч опять съехал, и Коба опять дёрнул плечом.
– Одно могу тебе обещать, – проговорил он почти мстительно. – При следующей ротации этот Карнаухов у меня загремит. Нельзя при власти оставлять людей, которые шлют вот такие шифровки. Они вообще людей сгноят, всех без разбору. Без категорий. Не напасёшься на них.
– Коба, погоди. Ведь тем, кто будет вязать его и его аппарат, волей-неволей придётся стать ещё хуже!
Он вздрогнул и посмотрел на меня исподлобья так, что я понял: если я и не перешёл черту, то уж всяко топчу её.
Потому что поставил под сомнение его судорожную, последнюю надежду очередной ротацией наконец-то очистить мир и оставить в нём лишь тех, кто пригоден к коммунизму.
Он понял, что я это понял. Надо отдать ему должное: людей он понимал. Несколько мгновений, не мигая, он смотрел мне в глаза и явно пытался определить: испугался я или всего лишь огорчился от того, что допустил бестактность? Даже думать не хочу, чем кончилось бы дело, если бы он решил, что я испугался.
Дымя трубкой, он неторопливо вернулся к столу, уселся и вдруг предупредительно спросил:
– Дым не мешает?
– Когда мне твой дым мешал?
– Мало ли… Годы идут, бронхи портятся… – И тут же, словно не отвлекался на попытку разглядеть, не стал ли я врагом, вернулся к тому, что его так заботило: – Понимаешь, я тревожусь очень. Если нынешних молодых положат, другого шанса уже не будет. Кризисы перепроизводства возможны не только в материальной сфере. Перепроизводство смыслов куда страшней. Капитализм захватывает область идеалов. Даже мечты становятся товаром. Я же вижу, скоро из всех дыр полезут говоруны, и каждый будет предлагать свой вариант светлого будущего. А волноваться будут лишь о том, как бы выкачать из простаков побольше денег для благоустройства собственного настоящего. На каждого рядового окажется по пять комбригов и пятнадцать политруков, и всё пойдёт вразнос.
Покачал головой. Пыхнул трубкой.
– Капитализм – мерзейшая вещь… Он делает ставку на эгоизм и корысть. На всё самое подлое, даже извращённое, называет это правами человека и потому побеждает. А стоит лишь попробовать опереться на лучшее – на сострадание, честь, любовь, бескорыстие, преданность, – получается гнёт. Неужели человек и впрямь дрянь? Придумай мне, чем с капитализмом можно бороться, кроме расстрелов, – страстно попросил он вдруг. Его жуткие глаза сделались умоляющими, и это было, пожалуй, жутче жуткого. – Придумай, пожалуйста.
– Знаешь, – сказал я, – может, сама природа человека упрётся. Ты вот боишься, что идеалы превратятся в товар. А я боюсь, и это не предел. Наука способна на штучки и пострашней. Она вообще самоё жизнь сделает товаром. Физиология была во все века главным коммунистом. Родился умным – так умён за просто так. Родился красивым – так красив даром. Король болеет, а у смерда щёки кровь с молоком. Скоро всё может стать иначе. Известно ведь, что капитализм устойчив, только когда круг платных услуг постоянно расширяется. Чтобы покупали всё больше, больше и больше. Но ведь жрать сытней, чем брюхо позволяет, человек не может. Количество одёжек тоже особо не нарастишь. На одну задницу десяток унитазов – и всё, опять предел. Ни в какой особняк сто сортиров не воткнёшь. Или, скажем, купил пять машин, меняешь их каждый год… И тут рубеж есть. Когда всё это увеличивать окажется уже нельзя, примутся за самого человека.
– Как так?
– Да ничего особо нового. Это ведь не вдруг началось. Раньше каждый человеческий организм был натуральное хозяйство, что-то вроде феодального замка на самообеспечении. Но потом – прогресс, товарное производство. На что знаний хватало, на то и замахивались. Скажем, за кордоном чуть ли не каждый год начинают продавать новые средства от похмелья. Якобы всё круче и круче. Значит, вместо того, чтобы вечером выпить вдосталь, человек в инстинктивном расчёте на утреннюю химию гарантированно насосётся сверх меры, а утром, чтоб не мучаться, непременно тяпнет ещё и похмелину какого-то. То есть дважды заплатит зря. Не перебрал бы вечером, не понадобилось бы зелье утром. Организму двойной вред, а экономике – двойная польза. Или медицину взять. Врачи ведь сейчас не болезни лечат, а симптомы. Нет чтобы вдумчиво выяснить, где у данного пациента корень бед – его сразу пилюлей хрясь! Зачем им, чтобы человек стал здоровым? Он ведь тогда, может, несколько лет к врачу не придёт. Что врач – сумасшедший? Поэтому мы сначала один симптом снимем, от такого лечения заболит что-то ещё, мы и этот симптом снимем, а когда организм разрегулируется вконец, мы его тогда со всех концов лечить начнём, втридорога… Люди хиреют, фарминдустрия процветает. Но с основными функциями люди до сих пор справляются сами. Сами дышат, сами едят, сами спят, сами размножаются, сами умирают, в конце концов. Однако, как писали классики, прогресс остановить нельзя. Молекулярная биология, генетика… Учёные, святые люди, думают, они в гены влезут, чтобы победить самые страшные болезни. Может, и победят, но таких болезней одна на тысячу человек, а подсадят на чудеса всех поголовно. Общественный строй всё повернёт по-своему. Чтобы нарастить мышцы – укольчик, но плати. Чтобы поумнеть – другой укольчик, но опять плати. Хочешь, чтобы тебя полюбили страстно и преданно, – нет проблем, только плати. Хочешь быть молодым до ста лет? Пожалуйста, но столько плати, что мама не горюй. В итоге капитализм вырастит человека, который ничего не может сам и во всех своих проявлениях зависит от рынка. Помереть сам не может, эвтаназия нужна – плати. Зачать не может, потому что надо не абы кого, а с заранее подобранными гениальными генами – то есть опять за бешеные деньги. Родить не может, надо зародыш в искусственную среду пристроить – снова лезь в кошелёк. Иммунитета своего нет, помирает от малейшего чиха, если таблеток вовремя не наглотается, – плати. С женщиной переспать сам не может, потому что какая же уважающая себя женщина согласится спать с задохликом, который, жмот этакий, в постель заманил, а на таблетку поскупился? Буржуазные дамы – существа без предрассудков, мигом сравнят тех, кто с таблеткой и кто без, и поплетутся, как миленькие, к тому, кто шибче и дольше. Им же там невдомёк, что таблетки могут кончиться. А пресса ещё и благом всё это выставит. Как, мол, теперь у нас всё прогрессивно и эффективно, не то что у варваров или нищих. Рожаешь сам? Неудачник! Дышишь сам, обед перевариваешь сам, помираешь сам? Жизнь не удалась. Купи-купи-купи! И в конце концов человек окажется абсолютно нежизнеспособен. А тогда любой сбой экономики – и нет человека. Без таблетки ни жену порадовать, ни на горшок сходить. Электричество на часок в аптеке погасло – и всё, катастрофа, сверхчеловеки мрут.