Рапорт из Штутгофа - Мартин Нильсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже готов был сдаться, у меня просто не было больше сил, как вдруг я услышал чей-то скрипучий голос возле себя:
— Ну-ка, потерпи ещё немножко. И давай поменяемся мешками, тебе будет легче.
Эти слова произнёс Ханс-Петер, крепкий и жилистый каменщик из Копенгагена. Сам он, казалось, совсем не устал.
Мы сбросили мешки на дорогу, и Ханс-Петер с ласковой улыбкой положил мне на плечи свой мешок. Я недоуменно посмотрел на него, потому что его мешок был лёгкий, как пёрышко.
— Нет, брат, я не люблю валять дурака, — сказал он. — Прежде чем взвалить мешок на плечи, я, конечно, вытряхнул из него почти всю эту дрянь. Охота была тащить на себе такую тяжесть. Не на такого напали!
И тут я заметил, что, взваливая себе на плечи мой мешок, он ухитрился высыпать на дорогу почти всё его содержимое. Я никогда не забуду о товарищеской поддержке, которую он мне оказал именно в тот момент, когда я готов был отказаться от дальнейшей борьбы.
Наконец мы добрались до лагеря «Германия», забросили мешки в ещё пустые бараки и снова построились в походную колонну. На обратном пути, который тоже был нелёгок, ибо ноги непрерывно скользили по обледенелой дороге, мы гадали, пошлют ли нас снова с мешками или не пошлют. К сожалению, наши худшие опасения оправдались. Нас погнали не в лагерь, а к горе стружки, возле которой стояла виселица.
Но теперь мы воспользовались опытом, который достался нам такой дорогой ценой. Мы потихоньку прорвали мешки и оставили в них ровно столько щенок и стружки, сколько могли дотащить. Потом построились в походную колонну, чтобы снова двинуться в лагерь «Германия»,
Но вдруг что-то произошло.
— Смирно, смирно, снять шапки! Вы, собаки, марш с дороги, левей, левей! — кричали эсэсовцы.
Что случилось?
По дороге к виселице двигалась целая процессия. Впереди шёл зловещий комендант Хоппе вместе с Долговязым и Майером, за ними — эсэсовский врач и ещё несколько эсэсовцев: все в полном параде, чисто выбритые и напомаженные. Они прошли мимо нас и, по-видимому, даже не заметили, что мы стоим здесь с мешками на спине и шапками в руках.
За этой группой шла другая, состоявшая из нескольких рядовых эсэсовцев и старосты лагеря. Они вели двух женщин. Обе были одеты во всё серое. Голова у каждой была повязана платком, какой обычно носят польские и русские крестьянки. Руки у них были сложены, и когда я увидел их издали в это холодное, серое, мглистое утро, я в первый момент подумал, что это идут две монахини, перебирая чётки. Но когда они приблизились, я понял, что их руки сковывали наручники.
Я долго смотрел на этих женщин. Я не мог отвести от них глаз. Они шли выпрямившись во весь рост, и их серьёзные серые лица были словно вырезаны из дуба. На них было написано невыразимое страдание, и в то же время от них веяло каким-то неземным, я бы даже сказал, священным покоем. Казалось, они вообще не видят и не слышат, что происходит вокруг них. Они просто шли, высоко подняв голову. И гордо смотрели вперёд, как только умеют смотреть крестьянские женщины Восточной Европы. Их глаза излучали какой-то удивительный свет.
Как только они прошли, нас бегом погнали от виселицы.
В это воскресное утро, последнее перед рождеством 1943 года, в Штутгофе были повешены две польские крестьянки. Это была первая официальная казнь, которая произошла почти на наших глазах.
Эти крестьянки некоторое время пробыли в лагере. По доносу женщин, которым хотелось как-то улучшить своё собственное положение, было установлено, что они не только поддерживали связь с польскими партизанами, но и сами возглавляли одну из партизанских групп. После невероятных мучений и пыток, которым они были подвергнуты в подвале главного здания, их приговорили к смертной казни. Эта официальная казнь и состоялась в воскресенье.
После того как мы ещё раз побывали в лагере «Германия» и вернулись в свой барак, я смог наконец немного отдохнуть, и тут передо мной снова возникли лица и глаза двух польских женщин. Я видел их черты, выражение их глаз, когда они стояли под виселицей, и спрашивал сам себя: «О чём думали эти истерзанные польские крестьянки, когда шли к виселице?»
Быть может, они видели своих сыновей, которые были замучены на этой самой дороге, надорвались от непосильной работы или погибли под ударами эсэсовских плетей? А быть может, они слышали, как дети звали на помощь мать, умирая под коваными сапогами эсэсовцев или изнемогая под тяжёлой ношей? И загадочный всеозаряющий свет, льющийся из глаз обречённых, был ответом на отчаянный зов детей: «Да, сын мой, я иду к тебе!» Но кто знает, быть может, этот победоносный свет означал, что, заканчивая свой последний путь, обе они видели в лучезарном сиянии новую Польшу, будущее их детей.
Этого я не знаю. Но знаю, что никогда не забуду двух польских крестьянок, которые шли на казнь, шли на голгофу. Ибо в это последнее воскресенье перед рождеством в лагере Штутгоф они стояли под виселицей как светлый символ победы, символ будущего.
18. РОЖДЕСТВО 1943 ГОДА
Ещё задолго до рождества, чуть ли не со дня нашего прибытия в Штутгоф, по лагерю упорно ходили слухи, что в сочельник нам дадут много вкусной еды. Лагерные старожилы рассказывали, что однажды — не то в 1941, не то в 1942 году — заключённые получили в сочельник дополнительные порции и наелись досыта. Эти слухи весьма поднимали наше настроение. До самого рождества весь лагерь, в том числе датский барак, только и говорил о рождественской трапезе.
Мы сидели за столом, так тесно прижавшись друг к другу, что не могли пошевелиться. Холодно было на улице, холодно было в бараке. Как обычно, перед нами стояли грязные кормушки, наполненные грязной вонючей свёклой. Я был болен и не мог есть. Я сидел и смотрел на своих товарищей, большинство которых было занято на тяжёлых работах под открытым небом. Они промёрзли до костей, закоченели, изголодались и были совершенно изнурены. Они не ели, а вливали в себя эту красноватую свекольную баланду, чтобы хоть как-то согреться. За короткий обеденный перерыв нужно было немного прийти в себя.
— Потом явились эсэсовцы и, как всегда, устроили проверку, — рассказывал один заключённый из столярной мастерской. — Но сегодня они просто взбесились. Хлеб, который поляки любят немного подсушить на плите, они, по своему обыкновению, сбросили на пол, но им этого было мало, и они заставили нас собрать весь хлеб и сжечь.
— Сжечь хлеб? — переспросил Эйнар, глотая вонючий свекольный суп.
— Да. И они сожгли хлеб.
— Сожгли хлеб, — задумчиво пробормотал Эйнар, не Замечая, как с его оттаявшего носа падают капли прямо в миску. — Подумать только, они сожгли хлеб, — повторил он про себя.
— Вы слышали, завтра нам дадут гуляш, — сказал кто-то на другом конце стола.
— Да, Иван говорит, что в прошлом году их накормили досыта.
— Досыта! — повторил Ханс-Петер, который сидел напротив меня и доедал мою порцию супа. — Это враньё, что досыта.
Прозвучал лагерный колокол, и мы бросились к дверям, чтобы построиться со своими рабочими командами.
За несколько дней до рождества в результате «дворцового» переворота у нас появился новый староста блока. Это был «политический» — поляк, который раньше занимал должность старшего капо в ревире.
— Ему я руки не подам, — сказал мне Герберт в оружейной команде, когда — я поведал ему эту новость, — В ревире он умертвил сотни людей. Он не поляк. Он бандит. Его когда-нибудь повесят.
И его повесили. Повесили вместе с Козловским летом 1946 года.
Его звали Брейт, и это был бандит из бандитов. Сексуальная неуравновешенность и постоянные распри с приятелями из-за золотых зубов, вырванных у покойник ков, довершили его деградацию, и вот теперь он стал старостой нашего барака.
Во флигеле «б» 13-го блока была размещена первая партия евреев, прибывших в лагерь. Днём, а как правило, и ночью Брейт «занимался» ими, так что вначале мы не терпели от него особых притеснений, если не считать небольшой пробежки во время обеденного перерыва.
Брейт считал себя «образованным» человеком и был но прочь погреться в лучах датской «культуры»: он полагал, и не без основания, что рано или поздно датчане начнут получать посылки и тогда должность старосты в датском блоке станет весьма прибыльной.
Когда вечером в сочельник мы вернулись в барак, там стояла рождественская ёлка. Её «организовали» и празднично украсили наши товарищи, которые не ходили в этот день на работу. Было ужасно холодно и на улице и в бараке, мы все были измучены голодом и усталостью. Около тридцати датчан уже лежали в ревире, и с каждым днём их число увеличивалось. Мы были при последнем издыхании. Подтвердятся ли слухи, которые так упорно ходили по лагерю? Накормят ли нас сегодня досыта?
Когда нам принесли долгожданный ужин в больших грязных баках, оказалось, что он такой же вкусный и обильный, каким был всегда.