Дорожный иврит - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серый пыльный свет за окном – или окно пыльное?
Встали наизготовку перед взлетом. Легкая дрожь и гул нарастает. Трогаемся, и я привычно удивляюсь тому, как тяжело набирает скорость самолет, скорость не такую уж большую, и от этого ощущение неповоротливости вот этой многотонной железной махины, внутри которой я и еще сотня пассажиров, закрепленных в ячейках кресел. Мы не летим по земле, как гоночная машина, а просто едем, правда все быстрее и быстрее, тяжело вздрагивая на колдобинах, и вдруг земля чуть наклоняется – мы взлетаем, плавно и медленно. За окном лес, серо-желтый с темными пятнами елей, потом чертеж-рисунок какого-то городка, похожий на материнскую плату в компьютере, и мгла залепляет стекло. Мир исчезает, как будто снаружи на стекло плеснули матовой краски. Но – ненадолго.
Мгла за окном начинает светиться, и свет прибывает так стремительно, что зрачок не успевает съеживаться, и это уже не мгла, а светящийся пар, и его легко, как бы порывом ветра сносит, и мы уже над облаками, которые – белый, чуть взвихренный снежный покров с мутно-серыми туманными оврагами. Самолет качнуло, в окошко опустился ярко-бирюзовый кусок неба. И то, что я вижу сейчас, не имеет ничего общего с серым замусоренным миром внизу; сейчас, как писали в старинной художественной литературе, я – в мире горнем. Чистом. Морозном. С горячим солнечным светом. И в старом теле моем как будто отблеск молодого восторга от предстоящего: от горящего под солнцем моря, которое увижу, горячего песка под локтем, темно-сизого асфальта дороги впереди, по которому буду ехать в Акко или в Ашдод; от нежно-зеленых гор на подъезде к Иерусалиму, от моей кофейни под деревьями-фикусами на тротуарчике улицы Бен Иегуды, от гробмановских картин на стенах, на которые я буду смотреть каждое утро, просыпаясь в его мастерской, и так далее, и так далее.
21.43 (в мастерской Гробмана)
Переступив через порожек самолета на пластиковое покрытие транспортной трубы-коридора, соединившего застывший самолет с телом аэропорта Бен Гуриона, я вдохнул воздух – и все так: воздух парной, густой, теплый!
Встречал Наум. Устроились в аэропортовском кафе, пили чай. Наум жаловался на зауженность литературного пространства. И вообще, – говорил он, – хочется посидеть с друзьями-коллегами за бутылкой, оттянуться всласть, про литературу поговорить. Но – как-то все не получается. Мало нас тут.
В Тель-Авив въезжали уже в сумерках. Немного посидели у Гробманов на первом этаже. Выпили с Наумом по рюмке, и он засобирался домой.
Разговор с Мишей:
– Да не слава мне нужна – мне бы успеть сделать то, что кроме меня никто не сделает.
– Кто бы жаловался. Ты порядковые номера сделанных работ уже давно метишь четырехзначными цифрами. Выложился полностью.
– Пишут не для самовыражения. Для другого. А у меня, чем дальше, тем больше планов. В семидесятые, когда был в Швейцарии, я позвонил Набокову. Перед этим послал письмо и стихи. Но я знал, что на письма он не отвечает. Поэтому позвонил. Он сказал, что стихи прочитал, и даже назвал стихотворение, которое ему понравилось. И пожаловался, что плохо со временем. Что вынужден торопиться писать, чтобы успеть. И через некоторое очень недолгое время умер. Я, например, знаю: если не напишу про Второй русский авангард, про того же Яковлева, историческая картина будет смазана. Нет, потом, если найдется добросовестный исследователь, который все сложит и проанализирует, картина прояснится. Но и для этого надо писать, надо, чтобы у историков был материал.
– Ну да, у каждого свой вариант прошлого. Поди разберись, какой из них имеет отношение к реальности. И что такое вообще реальность. Вот у Панаевой в ее воспоминаниях почти все места, где она про Тургенева пишет, отмечены ссылками комментаторов: там неточно, там неточно. Ну вот не любила она Тургенева, все-время что-то присочиняла, но при этом образ Тургенева получился у нее тот же, что и у, так сказать, объективных дотошных биографов. Только живее и убедительнее.
Втроем, с Ирой и Мишей, распределив тяжести, поднялись на третий этаж в мастерскую.
Когда раскладывал вещи, нашел в шкафу свои прошлогодние плавки.
Разобрался с мобильниками. Поставил местную симку.
Сейчас в душ и спать.
Завтра с Ирой на море в половине восьмого.
3 ноября
7.35 (утром во дворе)
В половине восьмого спустился во дворик на скамейку под гигантской акацией – с толстенным стволом и кроной-зонтом, накрывающей на уровне третьего этажа двор старинного по здешним меркам тель-авивского дома. Ира выглянула из окна, сказала, что выходит. Закурил вторую в это утро сигарету.
Ветерок. Небо чуть туманное, мутно-голубое.
По двору прошла кошка к мусорным бакам. Лениво, томно, с грацией аристократки невесть в каком поколении. В шаге от мусорного бака последовал легкий, как бы не потребовавший от нее усилия прыжок на край бака. С той же аристократической грацией застыла там, принюхиваясь к смраду из бака.
Женщина из подъезда справа вышла, издали заулыбалась мне и что-то тихо сказала, я ответил «Доброе утро», она повторила сказанное и сделала жест типа: можно у вас сигаретку одолжить. Я протянул пачку, она вытащила сигарету и тихо сказала что-то благодарственное. Но закуривать сразу не стала, в сумочку сигарету положила. Я смотрел ей в спину, как она идет через проход от двора к улице: среднего роста, брюки, полосатый пиджачок, в руках букет цветов упакованный, – вид вполне респектабельной сорокалетней спортивной женщины. Странно все это. Как и я – записывающий про кошку и про эту утреннюю женщину, потому что вроде полагается записывать. Надо себя останавливать.
То есть первое, что я должен здесь сделать, это затормозиться. Жить и смотреть как можно медленней, иначе вообще ничего не успею. Избавиться от «наблюдательности туриста-литератора», изучающего жизнь, что, наверно, было естественным в первые приезды сюда, когда еще была сильной острота вот таких мелких деталей и их переживания. Сейчас это стало привычкой, и только. Это мой шестой приезд, и я уже потерял ощущение, что я в чужой стране. В чужой, конечно, но – привычно, уютно, без радостного напряга.
На первом этаже в окнах Гробмана погас свет. Сейчас выйдет Ира.
12.18 (в кофейне)
Проход к морю. Гробмановская улочка с громким названием Нес Циона (Свет Сиона, Знамя Сиона) за год практически не изменилась. Только при выходе на Яркон на месте небольшой автостоянки строительство.
Старый дом на Ярконе напротив стоянки, которым я всегда любовался, как тель-авивским архитектурным антиквариатом – трехэтажный, с балконами и эркерами, роскошный когда-то дом-вилла, а сейчас грузная оплывшая от старости орясина с грязными потеками на стенах, с трещинами, с выгоревшей росписью пляжного мотива на стене и вывесками, ставшими давно частью стены, – дом этот наполовину покрашен, и, похоже, его тоже будут перестраивать, скорей всего подтянут к сегодняшнему щеголеватому стилю улицы Яркон, то есть смоют и закроют на нем всю его красоту.