Дорожный иврит - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Местный фольклор тель-авивской артистической элиты – кто в каком кафе сидел или сидит.
Тут кафе часть бытовой, а не только праздничной – юбилеи, свадьбы и проч. – жизни. В кафе заходят так же, как когда-то горожане спускались в свой двор потрепаться со знакомыми и соседями, – это я уже про интернет-кафе у перекрестка Бен Иегуды и Шолом-Алейхема, со столиками в тени деревьев-фикусов на тротуаре, куда я перед закатом иногда прихожу с ноутбуком – пять минут ходьбы от гробмановского дома. Наверху небо и солнце, но под деревьями фикусами почти полумрак, я располагался с кофе за одним из четырех столиков на тротуаре и работал часа по два-три, пока хватало зарядки. А за соседним столиком сидели местные мужики в домашних майках, из ближайших, надо полагать, дворов, и к ним, когда не было посетителей, подходил бармен, садился рядом. Трепались о чем-то своем на иврите.
Ну а вот эту вот запись я делаю в кафе на углу Yitzak Nafha st. (перерисовал с таблички на углу) и Шенкина. Диалоги Саши Гольдштейна и Наума, происходившие в конце 90-х за столиками как раз этого кафе, Наум потом воспроизводил в «Щели обетованья». Гольдштейна я вообще не застал. Он умер за два года до моей первой поездки в Израиль.
Немного поснимал через улицу кафе напротив, отгороженное для меня мотороллерами в два ряда.
Вымотался за день, но вечером надо зайти к Гробманам за корректурой сорокового «Зеркала» и поговорить с Ирой о предыдущем номере.
22.40 (в мастерской)
Барбизонки
К семи спустился к Гробманам. У них гости. Художник и писатель Валера Айзенберг, снимающий комнату на втором этаже в нашем подъезде, и три молодые женщины.
Одна в кресле рядом с Мишей, две на диване под окном. У каждой на коленях альбом для рисования. И действительно – рисуют. Чувствуют себя вполне непринужденно, видимо, не впервые здесь. Возле каждой – полураскрытые сумки, из которых, как из патронташей, торчат разноцветные фломастеры. Разговор ведет одна из трех – сидящая в кресле, две молчат, надо полагать, солидарно. Разговор напряженный – я присутствую при споре израильских левых (художница) и израильских правых (Миша).
И по ходу разговора разучиваю имена: та, которая спорит с Мишей, вулканчик энергетический – Зоя.
Стройная, узкобедрая светловолосая ундина со светлыми бровками и обалденно красивыми зубами (в первый раз такое написалось – никогда не думал, что можно любоваться зубами), сидящая на диване, – Наташа. Да, и еще – у Наташи короткая юбка, выставившая на наше любование ее длинные ноги.
Такая же стройная, но с темными коротко стриженными волосами, с вкрадчивым и при этом цепким взглядом – Аня.
Что-то такое они начали – не отрываясь от слушания общего разговора – делать своими карандашиками, искоса поглядывая на меня. Но никто не показал, чего у них получилось. Деликатность проявили, чтобы не травмировать.
– Но тогда мы никогда не станем нормальной страной, – говорила Зоя. – Мы останемся тупыми, агрессивными колонизаторами.
– Ну вот ведь у вас, Зоя, есть комплекс вины, да? – осторожненько встрял я. – И это ведь как раз комплекс западного человека. А вы когда-нибудь сталкивались с рефлексией исламистов по поводу их отношения к иноверцам?
– Значит, вы тоже считаете, что это нормально – смотреть на них сверху вниз? – спросила Зоя.
И у меня язык не повернулся сказать, что в определенных ситуациях – да, разумеется. Раз. И второе – на самом-то деле вот это акцентированное сочувствие к несчастным арабам, затраханным высокомерными евреями, – это и есть взгляд колонизатора, только просвещенного. Это отношение к израильским арабам как к «братьям нашим меньшим». Именно «меньшим» – это здесь уже на уровне психомоторики. То есть, называя своими словами, высокомерие. И – глубоко сидящее. Но ничего такого не сказал, политкорректность остановила. И к тому ж, они Мишины друзья, его гости, чего я буду взбухать. Ну и вообще, симпатичны мне эти барышни.
– Можно посмотреть, как вы рисуете? – спросил я.
И Зоя дала мне свой альбом. Наброски с натуры, которая их окружает, то есть Миша, Ира, я. Именно наброски, почеркушки художника, но – с неожиданной проработкой, точнее, с ориентацией на некоторую законченность. Летучий набросок как законченный жанр. Эскизность в качестве художественного приема. Некоторые работы были просто хороши. Скажем, три молодых негра, стоящие у барной стойки и задравшие голову к свисающему с потолка телевизору. Гротескно, но это не шарж, – здесь есть эмоциональная объемность, предполагающая существование мира за кадром. И очень выразителен штрих, скупой и нервный, а также насыщенность химических цветов фломастера. Цвета яркие, контрастные, но – ни один не свистит.
– А ваш альбом тоже можно посмотреть? – спросил я у Наташи.
Та послушно протянула свой альбом, и на первом же развороте я увидел великолепный пейзаж городской улицы, с домом, как будто слепленным цветными штрихами фломастера.
– Вот чего не получается, когда пытаешься сделать снимок фасада, а фотоаппарат выравнивает все цвета в одну тональность. Вроде все правильно, но убивается главное – игра оттенков и фактуры.
– Да, – кивнула Наташа так, как будто сама мучилась с фотоаппаратом, – глаз у фотоаппарата тупой.
И силуэты людей в альбоме Наташи тоже выразительные. Даже, может, чуть пожестче, чем у Зои. Но уровень профессионализма тот же.
– Но вообще странно, – сказал я, – что вы две художницы, два разных человека, а рисуете как один.
– Так и должно быть, – сказала Зоя. – Мы – группа.
– Какая?
– «Новый Барбизон».
– Барбизон – это кто?
И девушки терпеливо объяснили мне, что были когда-то во Франции такие вот художники-пейзажисты «барбизонцы», рисовавшие с натуры возле деревни Барбизон.
– Ну, раз вы группа, у вас, наверно, есть своя эстетическая программа?
– Мы пока еще формулируем ее.
– Но ведь хоть что-то про то, что вы делаете, можете сказать?
Первой программу начала объяснять Зоя:
– Художник должен рисовать руками.
– Не ногами то есть, – пояснил мне Миша.
– Ага, – сказал я.
У окна стоял Валера Айзенберг, рассказ которого я прочитал накануне, и в рассказе этом упоминался художник-авангардист, закреплявший лист бумаги на солнце, а на лист этот клавший камни и, дождавшись, когда солнце прожарит лист и чуть изменит цвет бумаги, камни снимавший, и лист с невнятной, но, надо полагать, выразительной композицией выгоревших и нетронутых солнцем кусков бумаги, заправлявший в рамку. Короче, рисовал солнцем. Ну да, теперь понимаю, о чем.
– В израильском современном искусстве, – продолжала Зоя, – мы единственные, кто делает это. Мы восстанавливаем прямую связь между рисунком и реальностью, породившей рисунок.