Мемуары. 50 лет размышлений о политике - Раймон Арон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько недель спустя, в «Фигаро» от 12 июня 1975 года, я ответил «Свободной трибуне» газеты «Монд», перепечатавшей статью того же Солженицына. По его мнению, Запад проиграл третью мировую войну, даже не воевав. Проиграл потому, что люди всегда склонны «увековечивать процветание, жертвуя ему некоторыми своими иллюзиями». Таким образом, по Солженицыну, речь уже шла не о том, чтобы остановить третью мировую войну, — остановить следовало четвертую. «Остановить — или пасть на колени».
Возражая ему, я привел три аргумента. Экспансия коммунизма начиная с 1945 года связана с тремя важнейшими обстоятельствами: советизацией стран Восточной Европы, «освобожденных» русской армией; победой коммунистической партии и коммунистической армии в Китае; ликвидацией европейских империй, вследствие которой в некоторых странах, в частности во Вьетнаме, представился удобный случай для местной компартии взять власть и установить свой режим.
Вероятно, сразу после окончания последней мировой войны Запад мог бы помешать советизации Восточной Европы. В то время Соединенные Штаты обладали непобедимой мощью. По многим причинам, как политическим, так и моральным, дипломатия Вашингтона оказалась неспособной поменять врага за несколько недель, угрозами заставить своего советского союзника, окруженного ореолом победы над Третьим рейхом, уйти из Восточной Европы. Соединенные Штаты не совершили никакой ошибки, когда не вмешались в гражданскую войну в Китае; возможно, они виноваты в том, что торопили деколонизацию, но в основном были правы. Разумеется, все эти события, взятые в совокупности, означают отступление, даже упадок Запада. Однако Запад не совершил предательства по отношению к самому себе, когда предоставил независимость народам, которые он колонизировал и подвергал эксплуатации.
Протест американцев против войны во Вьетнаме Солженицын трактовал как отказ «терпеть тяготы и тревоги далекой вьетнамской войны». Я возразил ему: «<…> если к этому отказу примешивалась доля „святого эгоизма“, то здесь была также и доля идеализма, неспокойной совести, сомнения. Народ, демократическая страна соглашаются воевать только при том условии, что чувствуют свою моральную ответственность, убеждены, что защищают какой-то жизненный интерес, или принципы, или по меньшей мере справедливое дело. Западные интеллектуалы отказывались видеть абсолютное зло в спартанском, безжалостном северовьетнамском режиме <…>».
Я еще раз напомнил по этому поводу о неизбежности некоторой аморальности внешней политики. Демократическое государство не может и не должно оставаться в неведении относительно внутренних режимов стран, с которыми имеет дело; но оно не может и не должно объявлять крестовый поход для распространения собственных институтов: «Везде и всегда сражаться с режимом, который мы считаем плохим, — значит идти на риск крестового похода, если мы нападаем, или — заранее проигранных баталий, если обороняемся». Я перечислил несколько конкретных вопросов, встающих перед западными министрами, на которые не существует категорического и очевидного ответа, например: торговать или не торговать с Советским Союзом? Поддерживать или не поддерживать Китай в противовес Советскому Союзу? Споря с теми, все более многочисленными в 1975 году, людьми, которые были склонны отодвинуть на задний план соперничество между Востоком и Западом, чтобы вывести на авансцену противостояние Север — Юг, я повторил тезис, от которого и ныне не отрекаюсь: «Какие бы голоса ни раздавались со всех сторон, историческое соперничество между Советским Союзом и либеральным Западом остается главной ставкой нашего столетия, невзирая на расхождения интересов Запада и третьего мира».
В 1977 году я опубликовал в сборнике в честь моего друга Эдварда Шилза статью «О правильном применении идеологий» («Du bon usage des idéologies»), в которой сочетал самооправдание с самокритикой, причем последняя преобладала над первым.
Разумеется, я повторил утверждение, которое высказывал уже много раз: марксизм, по крайней мере временно, остается последней идеологической системой Запада, последней всеохватной системой. Марксизм указывает на источник зла (частное присвоение средств производства), на людей или группы людей, заслуживающих проклятия (капиталисты или капитализм как субъект Истории), на людей или группы людей, предназначенных Историей выполнить миссию искупления, или спасения. Диагноз «эрозия марксизма на Западе» был бы правильнее, чем «конец идеологической эры». Я поставил себе в вину смешение — не столько явное, сколько вытекавшее из всего, что я писал, — мирской религии и идеологии, мирской религии и фанатизма. Эрозия марксизма-ленинизма как мирской религии благоприятствует разумному подходу к проблемам, но в то же время позволяет расплодиться всевозможным сектам, умножает число тем, дающих повод для возмущения, словом, расширяет сферу протеста.
Я взял слово «идеология» в конкретном и ограниченном смысле, сближающем ее с мирской религией; это определение представляет больше неудобств, чем преимуществ. Фанатизм и милленаризм 289 бродят по Земле, иногда подкрепленные какой-либо системой тотального истолкования мира, иногда обходясь без нее. Наблюдатель, охватывая взглядом чередования систолы и диастолы 290, веры и скептицизма, изумляется тому, что одни и те же, много раз обманутые, надежды способны снова и снова побуждать людей бросаться на штурм тех же самых, иногда заново выкрашенных, Бастилий. Карл Мангейм в начале 30-х годов опасался, что стремление к трансцендентному уступит место смиренному приятию действительности. Сэр Карл Поппер и многие другие вместе с ним хотели, чтобы люди разумно, опираясь на научные методы, обсуждали возможные реформы социального порядка, который всегда несовершенен. Опасения К. Мангейма развеяны, пожелания специалиста по социальной инженерии остались втуне.
Политические дискуссии могли называться идеологическими даже в те века, когда люди с верху до низу социальной лестницы ссылались на трансцендентные принципы, на религиозные истины, — при условии, что мы включаем в идеологию теологические аргументы и церковные догматы. В нашу эпоху, когда общественные режимы не ссылаются больше на истину, данную Богом, на волю свыше, политика становится специфически идеологической, или, если предпочесть другое выражение, идеологические споры составляют сущность политики.
Старый режим не основывался на выводах из дебатов интеллектуалов. Легитимность монарха была неотделима от церковной доктрины, легитимность знати опиралась на долгое прошлое. Как только люди поставили под вопрос или отвергли Церковь и традицию и была провозглашена суверенность народа, все партии, все социальные группы оказались вовлеченными в непрерывный спор об общественном строе, наиболее сообразном с господствующими идеями (свободы и равенства), строе, наилучшим образом способствующем богатству коллективов и благосостоянию индивидов. Структура этих оправдательных механизмов варьирует в зависимости от партий и эпох. На одном полюсе идеальный механизм сводится к более или менее строгой комбинации фактов и ценностей; на другом полюсе он выстраивается в системы, претендующие на всеохватность, которые выносят приговор настоящему и пророчествуют о будущем. Я применил термин «идеология» только к механизмам последнего типа; сегодня я задумался бы над тем, насколько это справедливо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});