На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина вышла за дверь. Горбоносый прапорщик смотрел на нее, но она не видела его.
— Я так и знал, — сказал Алешенька, вырывая ее из оцепенения. — Прочь, прочь отсюда. Больше я не останусь здесь ни одного часу.
Нина поехала в суд, нашла Веселовского. Веселовский одобрил посылку телеграммы, но советовал действовать немедленно здесь. Кого из генералов она знает? Линевича? Но Линевич в Хабаровске. Мищенку? С ним отец ее воевал в Китае? Мищенко — отлично! Ему поручено все то, что связано с приведением приговора в исполнение.
— Князь Орбелиани взбешен расправой Куропаткина с его терско-кубанцами. Прислал рапорт. Это вода на вашу мельницу. Ищите Мищенку!..
Нина нашла Мищенку в крайней полуразрушенной фанзе. Здесь, в разведывательном отделе, Мищенко сейчас обедал. На столике дымилась суповая миска, на стене висело длинное русское расшитое полотенце.
— Мне нужно генерала Мищенку.
— Я, я, — сказал один из трех обедавших, вытирая губы салфеткой, встал, щелкнул шпорами.
Он был среднего роста, в сюртуке, с шашкой через плечо. Нина увидела приятное, правильное лицо с большим открытым лбом, серыми пристальными глазами и седеющими усами.
— Павел Иванович, я дочь подполковника Нефедова.
— Нефедова! — закричал Мищенко, беря ее за руки и тряся их. — Дочь Нефедова в армии, сестрой? Молодчина! Давно?
Он смотрел на девушку и любовался ею.
— Под Аньшаньчжанем с вашим батюшкой… Понимаете, господа, — повернулся он к офицерам, которые, повязавшись салфетками, продолжали обед, — тогда мы умели маневрировать. Тогда мы устроили такой искусный маневр, что солдаты дзянь-дзюня побежали без оглядки, без единого выстрела, и мы вышли на равнину Шахэ, той самой злополучной Шахэ… У Цзинь Чана, мукденского губернатора, было тридцать тысяч солдат, — тридцать тысяч, обученных немецкими инструкторами, вооруженных великолепными крупповскими пушками, скорострелками Максима, всякими маузерами и манлихерами, а нас горсточка! Между прочим, у меня в отряде был семидесятилетний черногорец Пламенец, дома́ строил в Порт-Артуре, знаменитую Пушкинскую школу построил, а как началась война — пошел в отряд. «Не могу иначе, говорит, русские братья воюют. Я — славянин!» И как воевал! Два «георгия» навоевал. Обедаете с нами, сестра Нефедова?
— У меня дело… у меня… с моим женихом вот что…
Нина стала рассказывать.
— Так Логунов ваш жених? Вы только что были у Куропаткина. Не соглашается? Я тоже был у него. Да, упрям, но уломаем…
Мищенко взял ее за руки, подвел к стулу, усадил.
Нине хотелось и зарыдать и засмеяться.
— Ведь это какие офицеры, Павел Иванович! — Она стала торопливо рассказывать о подвигах Логунова и Топорнина.
Она не видела никого, кроме Мищенки. Денщик принес второе, а она все ела суп и не знала и не чувствовала, что ест. Она рассказывала и рассказывала.
— А что же отец? Все на Русском острове? Там хорошо, даже дикие лошади водятся?
Нина точно плавала в разреженном пространстве. Все в ней трепетало от страшного напряжения и ужаса, и вместе с тем участливость Мищенки и его убеждение, что смертная казнь будет отменена, как-то расслабляли ее.
Кончая обед, Мищенко посмотрел на Нину, на ее тарелку, покачал головой и отправился к главнокомандующему.
— Вы опять по тому же делу? — спросил Куропаткин.
— Алексей Николаевич! Ваше высокопревосходительство!
— Ну-с, что еще?
Куропаткин сидел на своем месте за столом, обложенный бумагами и бумажками разных форматов.
— Алексей Николаевич, Орбелиани прав. Нанялись воевать на шесть месяцев, шесть месяцев отвоевали. По-русски не понимают, воинских обязанностей никто им не объяснил, нет у нас офицеров, говорящих по-горски. За что же расстреливать! Ну, взгреть так, чтобы небо им с овчинку показалось.
Куропаткин взял красный карандаш, нахмурился и подчеркнул строчку в лежавшей перед ним бумаге…
— Ведь вас же солдаты любят, — сказал Мищенко.
Куропаткин кашлянул.
— Этим дорожить надо, Алексей Николаевич; простите, говорю грубо, по-солдатски. Ведь что будет… Ну, расстрелял, а за что, спросят? За то, что домой ушли. А ведь каждому домой хочется.
— Вот-вот!
— Сочувствовать будут. Что же касается горцев… Так ведь нанялись, сукины дети!
— Сто раз уже слышал!
— Среди горцев разнесется! Зачем?
Куропаткин закурил. Мищенко закурил тоже. Сидели, курили. По улице протарахтела подвода.
— Осади! — раздался зычный голос. — Осади! Эй, тебе говорят!
— Точно на базаре, — сказал Куропаткин.
— Что же касается офицеров… Помилуйте, какое впечатление в офицерской среде! Храбрейшие офицеры! И того и другого знаю… Материалы читал, с Гейманом говорил. Ведь вздор. И Гейман считает, что вздор. А какой будет резонанс в России? Ведь там черт знает что поднимут…
Куропаткин снова кашлянул.
— И в связи с последними либеральными обещаниями и мероприятиями правительства предвижу неприятности. Ведь боевые офицеры, Алексей Николаевич, — сказал Мищенко и, привстав с кресла, прошептал: — Мы не жандармы!
Куропаткин забарабанил по столу красным карандашом.
— А если я пошлю вас усмирять мужиков, что вы скажете?
— Если мужик взбунтуется, щадить не буду, но поручик Логунов не мужик и не взбунтовался.
Куропаткин подчеркнул красным карандашом вторую строку на листке перед собой.
— Поговорим, Павел Иванович, на другую тему. Что вы думаете о набеге? О набеге большого конного отряда на японские коммуникации?
… Нина ждала Мищенку в той же фанзе, где они обедали. Два ее сотрапезника, никогда не бывавшие во Владивостоке, пытались расспросить ее об этом городе, но она так волновалась, что не понимала, о чем ее спрашивают, и в конце концов офицеры отошли к большому столу и склонились над приколотыми к нему картами.
Мищенко вернулся через два часа.
— Представьте себе… — сказал он и осторожно взял девушку под руку.
15
Логунов встал со стула и прошелся от стены к стене.
— День сегодня жаркий! — заметил Топорнин.
Он стал вынимать из кармана кисет и долго вынимал его, смотря на носок сапога.
— Весь табак искрошился. А когда он в порошке, он вкуса не имеет.
— А все-таки это бог знает что! — сказал Логунов.
— Братец ты мой, — усмехнулся Топорнин, — что ты хочешь, военно-полевой суд! Да ведь они, по сути говоря, правы. Не то плохо, что нас расстреляют, — мало ли мы пуль вокруг себя видели? Плохо то, что свои, понимаешь — свои! Подойдут и, как крысу, скорее! Чтобы не жила!
Топорнин выбил из мундштука окурок, положил его около себя, вскочил:
— И еще плохо: рано! Понимаешь, Коля, рано! Ты не бегай по комнате. Ничего не выбегаешь.
Логунов остановился, закинул руки за голову. Опять перед ним замелькали: толстый Тычков, сидевший, как квашня, в центре стола; бледное, худое лицо Керефова. Говорит что-то по-своему, а переводить некому.
— А я, понимаешь ли, не хочу! Я не покорюсь!
— Тише, — сказал Топорнин, — на что время тратишь? Как не покоришься? Ведь этак ты себя растеряешь!
Топорнин смотрел на него желтыми глазами, слова его пронизали Логунова.
— Боже мой, — прошептал он, — о чем я думаю… в голове хаос… ведь это действительно последние часы!
Он ослабел, ноги задрожали, выглянул в окно — четыре часовых! И не спускают глаз с фанзы!
«Надо успокоиться и, значит, умереть, примирившись?!»
Сказал об этом Топорнину. Топорнин сидел в прежней позе, лицо его было задумчиво. С тем же задумчивым лицом он ответил:
— Не примирюсь до последнего вздоха. И после последнего!
«Но ведь он спокоен, — думал Логунов, — он владеет собой, он поднялся над тем, что с нами сделают, а я не могу… Неужели потому, что Нина?»
Он почувствовал, что не может преодолеть страшной тоски, что она наплывает отовсюду. Прислонился к стене.
Топорнин подошел к нему и обнял за плечи:
— Коля, нужно думать не об этом, а о жизни.
Глаза их встретились.
Желтый глаз Топорнина, его дряблое лицо человека чаще, чем нужно, употребляющего спиртное, его припухлая нижняя губа — все это точно исчезло, претворилось во что-то очень большое, очень человеческое.
Брыткин принес обед. Теперь пришел он не один, а в сопровождении конвойного. Он что-то бормотал под нос, расставляя котелки и тарелки, а конвойный стоял у дверей, не сводя глаз с офицеров.
— Остыло! — бормотал Брыткин. — Говорил: наливай погорячее.
— Странное у меня теперь отношение к солдату. Солдат, понимаешь ли!..
Они поели. Есть было противно.
После обеда Топорнин закурил и опять сел, положив ногу на ногу. Но Логунов не мог сидеть спокойно. Мир, в котором он жил почти два с половиной десятка лет, вторгался в него страшными для него силами. Он вдруг увидел море. Ослепительную голубую бухту. С полотенцем через плечо прошла Нина… Потом вспомнил дорогу, по которой бежал ночью из плена. Был ветер…