Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соответственно – четыре к четырём – им будут открыты четыре файла, в которых, быстро пополняя эти файлы хлынувшими с неба соображениями, счастливо он начнёт тонуть, и, опять-таки соответственно, возникнет на карте Европы ломаный замкнутый географический контур с четырьмя вершинами. По нему, контуру этому, Германтов на протяжении нескольких лет время от времени, в паузах между другими работами, будет перемещаться на самолётах и поездах, чтобы созерцать избранные полотна: Венеция, Дрезден, Париж, Флоренция.
Разнесение избранных им картин Джорджоне по разным мировым музеям добавляло поискам ускользающей живописной субстанции пространственную интригу; и хотя можно было раскладывать фоторепродукции на столе – когда-то, в шестидесятые, издательство «Советский художник» напечатало серию цветных открыток, настырный Германтов прочесал букинистические отделы, скупил, чтобы всегда были под рукой, он и в метро, бывало, вытаскивал плохонькие открытки из кармана, рассматривал: глубокий стиль требовал глубокого погружения; так вот, репродукции, почти что идеальные по печати, – на столе, старые тускловатые открытки – в кармане, а вскоре ведь благодаря прогрессу компьютерной техники четыре картины и вовсе можно будет совмещать на экране монитора, как бы рядышком их повесив на одну стену, – однако Германтов будет ещё и перемещаться по намеченному маршруту с четырьмя углами-вершинами, счастливо каждый раз повторяя себе, очутившись перед очередным полотном: я мало что понимаю.
Да! Как же долго шёл он к этому сюжету, как долго… Шёл, не зная, куда идёт, – завязывался сюжет этот очень давно.
Навёл лупу на серенькую детскую фотографию, такую мутную и, как оказалось, зернистую, затем снова – на глянцевую сепиевую фотографию Лиды.
Однажды в Москве, по телевизору в гостиничном номере – гостиницу «Россия», давно снесённую, называли тогда белокаменным караван-сараем – увидел Лиду на фестивале мод в Польше.
И – вернулся на миг в субтропики: эвкалипты, лавры, приторные кавказские цветы.
Была зима… Три месяца минуло после гагринского романа, однако, узнав, что утонула Катя, Германтов Лиде так и не позвонил, откладывал с вечера на вечер, а духа не хватило, не позвонил.
Но окончательного решения не принял, нет, если он и принимал какие-то решения, то лишь промежуточные и – обратимые; он не умел ставить точки.
Дела в Москве уже растянулись на полторы недели: какие-то дополнительные бумаги привёз по запросу ВАКа, дожидался бюрократического ответа, бездарно терялось время, но раздражающее ожидание у моря погоды сочеталось всё же с относительно полезным и приятным; созвонившись с Кавериным, попил чаю с баранками у него в Переделкине, надеясь выудить какие-то сведения об отце, но Каверин лишь вспомнил, что видел отца на проводах Лунца, а потом… Милейший Вениамин Александрович растерянно улыбался – склероз или действительно об отце ничего существенного нельзя было вспомнить? Но отец ведь что-то писал, могла ли где-то остаться рукопись?
– Неожиданная находка старой рукописи, – улыбался Каверин, явно намекая на громкий успех «Двух капитанов», – это удачный ход для сюжетной прозы, а уж случается ли такое в жизни… – в усталых слезившихся глазах Вениамина Александровича читался немой вопрос: а что, собственно, путного мог бы написать Мишка Германтов, этот шалопай?
Выйдя от Каверина, столкнулся с Пахоменко, боже, как, как по прошествии стольких лет они узнали друг друга? Валентина Брониславовна, пожелтевшая и сморщенная, с беспомощно отвисшей нижней губой, которую когда-то она так выразительно, с победительным пренебрежением оттопыривала, однако же сразу спросила своим узнаваемым голосом, «в нос»: «Юра?» И сказала: «Не смотрите на меня, я в печёное яблоко превратилась, но память, слава богу, ещё работает. Я помню, что вы филолог, занимаетесь Данте и Достоевским». И было чаепитие уже у неё на даче, довольно грустное, Никита Михайлович недавно скончался, дети давно выросли, живут отдельно, дочка Лёля болеет, нелады со щитовидной железой, сын Борис на три года командирован в Алжир от АПН, да, внучка Инга, дочь Бориса, – у вас, в Ленинграде, вышла замуж за физика Загорского, случайно не знаете? Она театроведческий факультет недавно закончила… «А я одна, совсем одна. Жизнь ужасна, Юра, безжалостна и ужасна». Повздыхали по Львову, по Гервольским, потом спросила: знаете, что Боровикова убили? Прежде чем распрощались, Валентина Брониславовна кому-то позвонила и торжественно возвестила, что ему несказанно повезло, его – я же не театрал, вяло отнекивался, – ждёт на Малой Бронной, в окошке администратора, драгоценная контрамарка на эфросовских «Трёх сестёр». Он не пожалеет о времени, потраченном на тот спектакль, уж точно не пожалеет; запомнились ему не только сдавленно-истерично игравшие свои промосковские грёзы сёстры и блестяще сыгранный, словно бы не играя, обречённый Тузенбах в кургузом пиджачишке затурханного интеллигента, не только дубоватый Вершинин, бубнивший свой монолог на авансцене о светлом будущем, как если бы зачитывал отчётный доклад ревизионной комиссии съезду КПСС; мороз пробирает, не сносить Эфросу головы, – гудело фойе в антракте, но актуальщина – побоку: в мизансценах и гамме интонаций актёров обнажился нерв чеховской пьесы, нерв вековечной неразрешимости и бездомности человеческого пребывания на земле. А когда облачённый в кожаный пиджак усталый Эфрос с мятым, бледным, как мел, лицом и сонливой нерешительностью Пьеро выходил на поклоны, Германтов из чувства противоречия, которое всегда дремало в нём, но вдруг вздорно пробудилось в самый неудачный момент театральных поклонов и рукоплесканий, усомнился: как это – извечной неразрешимости? Он – позвонит Лиде и круг неразрешимостей сказочно разорвётся; такой испытал детский отважный импульс: культурный досуг командированного заставил его и ночью думать – почему, почему он ей не звонит? Наутро после разбередившего спектакля и вопрошающе-томительных размышлений Германтову, однако, предстояло выступить на Випперовских чтениях и получить уже свою порцию аплодисментов – «Бернини + Караваджо = барокко» встретили очень хорошо; и ещё за два дня Чтений прослушал он несколько небезинтересных выступлений коллег. Ну а с Глазычевым после его основательного и при этом блестящего, как всегда, доклада – «Диспут у моста Риальто» – прогулялись и отобедали в «Национале»; беседа за обедом так или иначе вертелась вокруг глазычевского доклада, где рассматривались идейные и практические подоплёки конкурса на новый, мраморный – взамен деревянного, запечатлённого Карпаччо, – мост Риальто: жюри неожиданно предпочло проект Антонио Контино проектной концепции Андреа Палладио, пользовавшегося, как казалось, непререкаемым авторитетом.
– Конечно, жюри лишь документально формализовало начало долгого последовательного унижения Палладио, – маниакально заулыбался Германтов, победно озирая гостиную-кабинет и заодно с привычным чувством превосходства мысленно поглядывая на постоянно толкущихся в воображении недалёких оппонетов своих и критиков.
А тогда, когда после обеда в «Национале» распрощались с Глазычевым у спуска в метро, Германтов от нечего делать побрёл вверх по улице Горького, у Телеграфа его будто током дёрнуло.
Позвонить Лиде?
Позвонить! Сразу, не откладывая.
Ну зачем и пытаться-то зимой продлить курортный роман, зачем? – попробовал он себя хотя бы притормозить.
Теперь-то он знал – зачем, а тогда не знал.
Тогда – не знал, хотя вопросы, обычно останавливавшие его, тогда, у Телеграфа, произносились словно впустую – куда там! А почему же не позвонить? Это хорошо даже, что прошло три месяца, а теперь… Ему захотелось её увидеть, прямо сейчас – поцеловать, погладить по волосам… Он решительно не мог ждать. «Боже, что творится со мной?» – успел только подумать Германтов, понимая, что от неожиданно острого желания уже не сможет избавиться. Была пятница, ему всё равно надо было в Москве задержаться до понедельника; у окошка кассы аэрофлота, к удивлению его, никто не толкался, и он, к своему сверхудивлению, без проблем купил билет на вечерний рейс в Ригу.
Это был вдохновляющий поступок: именно так, не подстилая соломки, – сначала купить билет, и лишь затем…
Затем – будь что будет.
К кабинкам междугородних автоматов тянулась смурная очередь; с решительным видом выстоял.
– Ты?! Как снег на голову. Правда, и без тебя снега много, взморье завалено.
– Сдавать билет или захватить лопату?
– Ладно, – помолчав, – лопата найдётся.
«Странная для меня спонтанность, что всё же творится со мной?» – инерционно продолжал тогда удивляться Германтов, удивляясь заодно и очередной удаче: в цветочном киоске, в мёртвых зарослях восковых и бумажных цветов, обнаружилось пластмассовое ведёрко с натуральными розовыми гвоздиками.