Легкий привкус измены - Валерий Исхаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вначале художник предложил девушкам... юным дамам, поправился он, заметив округление талии одной из них, раздеться в холодной прихожей, но на Кате была новенькая роскошная шуба, и она побоялась оставить ее без присмотра, и прошла в мастерскую прямо в ней. А Виктория сняла и повесила в прихожей свою скромную, старенькую дубленку и прошла за ней следом.
В мастерской было сильно натоплено, поскольку тут часами приходилось сидеть обнаженным натурщицами, Катя сняла шубу и положила ее в углу на старинный, окованный железом сундук. После чего Алексей Иванович стал показывать им картины. Потом появился второй, менее знаменитый художник, охотно согласился прийти на встречу со студентами вместе с Алексеем Ивановичем (Катя внутренне ликовала: она не просто выполнила, а перевыполнила задание) и предложил осмотреть уже его мастерскую, его картины, которые, заметил он полушутя, ничуть не хуже Алешкиных, хоть в Парижах и не висели.
Картины и впрямь оказались неплохи, к тому же у второго художника язык был явно подвешен лучше, чем у скромного, молчаливого Алексея Ивановича, девицы просидели у него за чаем из самовара добрый час, а когда спохватились Алексея Ивановича не было, а дверь в его мастерскую была на замке. После оказалось, что его зачем-то срочно вызвали в Союз художников, а про Катину шубу на сундуке он впопыхах забыл.
Пришлось Виктории в своей скромной дубленочке бежать на улицу и ловить такси, поймавши, давать знак глядевшей из окна Кате, после чего та, завернувшись кое-как в пуховый платок, одолженный вторым художником, выскочила, юркнула в такси, и они поехали домой, причем шофер, начитанный парень, все шутил по дороге, что это похоже на сцену похищения Наташи Ростовой из "Войны и мира", хотя там, насколько помнила Катя, фигурировал как раз не платок, а шуба, точнее говоря - салоп, то ли соболий, то ли лисий (шофер настаивал на том, что лисий, хотя соболий, как он выразился на уральском наречии, был бы куда баще), они даже поспорили с Катей на бутылку водки, прекрасно понимая, что вряд ли доведется когда-нибудь сойтись и довершить спор.
Быстро-быстро вбежали они в подъезд Катиного дома, а часа через полтора, когда Катины родители начали уже всерьез беспокоиться о судьбе дорогой шубы, раздался звонок и на пороге возник Алексей Иванович - в заиндевелой бороде, с дикими вращающимися глазами и с заветной шубой в руках. Тут же в прихожей бухнулся он перед Катей на колени и, сметая пыль с половиков оттаивающей на глазах бородой, молил красну девицу о прощении, тут же ему и дарованном. Тут же он предлагал девицам вновь ехать к нему в мастерскую, чтобы каждая могла за причиненный ущерб выбрать себе по картине, но мы, дуры, - дружно заканчивали свою историю рассказчицы, - отказались, а зря...
- Это ты дура, - добавляла обычно Виктория. - Я-то уже тогда поняла, что Леший не ради тебя, а ради меня примчался. Зачем же раздаривать семейное состояние?
- Я - дура, - спокойно признавалась Катя. - Была б не дура, не отдала бы тебе Алексея Ивановича, женила бы его на себе и жила бы теперь припеваючи. Правда ведь, Алексей Иванович?
- Истинная правда, - как настоящий джентльмен соглашался Алексей Иванович, и по его невозмутимому виду невозможно было догадаться, шутит он или говорит всерьез.
11
Истинная же правда заключалась в том, что Алексей Иванович уже тогда влюбился в Викторию - влюбился в беременную, что вовсе не было странным для него, более всего ценившего в женщинах это особенное, ни с чем не сравнимое состояние и писавшего беременных женщин десятками. Профессиональные натурщицы знали о пристрастии художника и, залетев, говорили, бывало, в своем кругу: "Ну вот, опять попала к Алексею Ивановичу!" Или еще проще: "У меня опять Алексей Иванович!"
Влюбившись, Алексей Иванович трогательно ухаживал за ставшей тяжелой на подъем Викторией, выгуливал ее на свежем воздухе, привозил всяческие продукты, полезные для матери и будущего ребенка, и само собой - писал портрет за портретом любимой женщины, стараясь передать на полотне все стадии ее состояния, через которые она проходила с декабря, когда они познакомились, по март. Виктория полулежала на специальном помосте, застеленном темно-коричневым бархатом, на котором ее располневшее золотистое тело выглядело особенно эффектно, и испытывала какое-то странное эротическое возбуждение оттого, что взрослый сорокалетний мужчина, явно к ней неравнодушный, разглядывает ее голую и просит принять ту или иную позу, иногда помогая ей, передвигая ее руки и ноги теплыми мягкими руками, будто отдельные, не принадлежащие ей вещи, и чувствовала, как Танюшка довольно плещется в Море Нежности, слушая вместе с ней неторопливые рассказы Алексея Ивановича о их будущей счастливой совместной жизни, которую он живописал так, будто она уже прожита ими и он пересказывает своими словами то, что в действительности уже состоялось и стало приятным воспоминанием.
Он же отвез ее на своем стареньком "Москвиче" в роддом, он же потом и встречал ее с цветами, радостно откликаясь на обращение нянечек "папаша", - и эта необычная любовная история грозила превратиться в настоящую идиллию, если бы не постоянное присутствие где-то рядом, в угрожающей близости законной супруги художника. До роддома они еще как-то скрывались, прятались от нее, но после утратили всякую осторожность. Катя переехала к своему будущему мужу (они потом еще два года жили нерасписанные, даже когда родился ребенок), в ее комнате свободно расположилась Виктория с дочкой, и Алексей Иванович тут дневал и ночевал: стирал пеленки, кормил дочку из бутылочки, когда у Виктории пропало молоко, бегал за продуктами - и рисовал, рисовал, рисовал...
С маслом тут расположиться было негде, поэтому он делал лишь бесчисленные наброски мягким угольным карандашом, которые впоследствии превратились в знаменитую карандашную серию "Материнство".
Жена Алексея Ивановича объявила Виктории настоящую войну. Она звонила по телефону в любое время дня и ночи, требовала, чтобы ей вернули мужа, грозила в случае отказа пойти в партком, горком, обком (Алексей Иванович был беспартийным - членом партии была она), дойти до самого Андропова (или тогда уже был Черненко? а! какая теперь разница!), пожаловаться в Союз художников, чтобы у Алексея Ивановича отобрали мастерскую, где он не картины пишет, а трахает разных шлюшек, готовых на все, лишь бы увести у жены ставшего знаменитым и богатым художника.
- И вообще надо еще разобраться, чей это ребенок! - кричала она, не догадываясь, насколько близка к истине. - Может, это еще и не его ребенок вовсе. Нагуляла на стороне пузо, шлюха деревенская, а теперь хочет с дурачка безответного алименты стрясти!
В чем-то весь этот ор пошел им на пользу. Почувствовав враждебное давление извне, они еще теснее сблизились, прижались друг к другу и почувствовали, что уже не хотят и не могут жить врозь. И теперь уже Алексей Иванович спокойно, без искусственного оживления откликался на звание "папаша", где бы он его ни услышал, и Танюшку звал дочкой просто, без аффектации, не думая о том, что физически она не его дочь. В любом случае он частично выносил ее вместе с Викторией, растил ее буквально с первых дней ее земного существования, ему первому она начала улыбаться, а к тому времени, когда она смогла произнести слово "папа", никому и в голову не могло прийти, что папой может зваться кто-то иной, кроме Алексея Ивановича.
Возможно, Алексею Ивановичу было морально легче оттого, что он знал о смерти физического отца Танюшки - по крайней мере, с той стороны он не чувствовал угрозы, мог не ожидать, что в один прекрасный день возникнет посторонний мужчина и заявит: "Это моя дочь!" Но это было не главное. Главное было то, что он сроднился с Викторией, стал для нее самым близким человеком еще до того, как познал ее как женщину, и когда это наконец произошло, это ничего не изменило в их отношениях, разве что добавило им новую глубину.
Чтобы не впасть вновь в идиллический тон, замечу мимоходом, что Алексей Иванович не был идеальным возлюбленным, рыцарем без страха и упрека, его особенная, духовная близость с беременной и только что родившей Викторией не лишала его естественных физических желаний, а напротив - усиливала и обостряла их, так что покуда физическая близость между ними была невозможна, он легко и свободно находил утешение на стороне - иногда с прежними любовницами, которые, словно почуяв в нем обновление мужской силы, слетались к нему в мастерскую в отсутствие Виктории как мухи на мед, а иногда и с новыми, которые как никогда более в ту пору шли в его объятия обреченно, не в силах противостоять его всеобъемлющему желанию.
12
Виктории казалось, что при той любви, при том Море Нежности, в каком плескались они с Танюшкой благодаря Алексею Ивановичу, у мужчины просто не должно оставаться никаких сил, никаких чувств для посторонних женщин. Она еще могла бы понять, если бы он из приличия поддерживал одну-две старые связи, разорвать которые было бы по-человечески трудно. Но бросаться на поиски новых приключений с пылом двадцатилетнего... Но уходить из дому, где все вдохновлено им и строится вокруг него, где он - патриарх, глава племени, царь и бог, столп и опора всего и вся, чтобы провести вечер в компании двух студенточек из архитектурного, помешанных на диковинном в те годы боди-арте и готовых предоставить свои тощие и плохо вымытые тела для росписи знаменитому маэстро... и возвращаться потом по уши в краске, потому что студенточкам, видите ли, показалось забавным превратить в объект боди-арта его самого... И пытаться соблазнить стервозную жену приятеля-художника не потому, что она ему так уж сильно нравится, а просто потому, что представилась благоприятная возможность и другой такой может и не быть... Нет, все это было выше ее понимания.