Странные умники - Юрий Вяземский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнеся, а вернее, прошипев эти слова, Фогельман чуть ли не побежал по улице, придерживая руками бутылки с пивом, торчавшие из его карманов.
Я вернулся в магазин: мне надо было еще купить сахарного песку.
Когда через четверть часа я вышел из магазина, Фогельман ждал меня у выхода. Карманы его пальто уже не топорщились от бутылок.
– Ради всего святого, простите меня за недавнюю грубость, – сказал он с виноватой улыбкой на лице. – Я был не прав. Вы так внимательно отнеслись ко мне в прошлый раз. Помните, когда я демонстрировал вам свой аппарат?
– Ну конечно же!
– В таком случае вы бы не отказались выпить со мной по чашечке кофе? Ну я вас очень прошу!
Мы направились в ближайший кафетерий. Фогельман взял две порции кофе с молоком, и мы пристроились за одной из стоек.
– В общем, мои эксперименты закончились катастрофой, – сразу же начал Фогельман. – И в этом виноват прежде всего я сам. Как экспериментатор я не имел права делать себя объектом измерений. Послушайте, это же противоречит самой логике научного познания!
Я ничего не понял из объяснений Фогельмана и чистосердечно ему в том признался.
– Да что же здесь может быть непонятного?! – возмутился он. – Ученый должен стремиться к объективному знанию. А что такое объективное знание? Это незнание себя, ибо, как только человек начинает познавать самого себя, появляется субъективизм, появляются страх и стремление любыми средствами преодолеть его. А это уже не наука!
Я опять ничего не понял. Более того, у меня возникли весьма серьезные возражения относительно концепции моего собеседника, которые я незамедлительно изложил ему. К моему удивлению, Фогельман тут же со мной согласился.
– Я действительно всегда плохо разбирался в теории, – признался он. – Это меня и погубило.
Я недоуменно молчал, а Фогельман, заметив мое недоумение, вдруг покраснел, потупился и сказал, нервно теребя пальцами пустой стакан:
– Понимаете, у меня произошло большое несчастье. Умер один из очень близких мне людей. Пожалуй, даже самый близкий. Я страшно горевал… И я имел неосторожность в момент первоначального шока навести на себя свой проклятый аппарат. Мне стало вдруг любопытно, сколько я потерял из-за этой смерти, сколько лет. Экспериментальные условия были слишком интересными, и я уступил соблазну…
– Ну и сколько же вы потеряли?
– Нисколько! – вдруг почти закричал Фогельман. – Нисколько! Слышите меня?! Ни одного часа! Нет, вы понимаете, как это ужасно?! Сначала я не поверил своим глазам. Я решил, что мой аппарат просто неисправен. Тогда я выбежал на улицу. Я наводил свой аппарат на всех встречных и получал недвусмысленные результаты. Я убедился, что аппарат работал. «Не работал» я сам! Понимаете? Я снова навел аппарат на себя, и он показал «две недели». Как ни мала была эта цифра, я чуть было не закричал от радости. Мне хотелось петь, смеяться, танцевать. Я радовался как ребенок… Я вернулся домой и только тут понял, что в действительности значило мое измерение. Страх! Страх перед собственной жестокостью… А ведь я всегда считал себя добрым, чутким человеком. И мои близкие всегда считали меня таковым, несмотря на некоторую внешнюю мою грубость… В тот же день я уничтожил свое изобретение. Я не мог не сделать этого. Я бы тогда сошел с ума…
– А над чем вы сейчас работаете? – спросил я Фогельмана, когда мы вышли из кафетерия.
– Ах, ничего интересного! Устроился на временную работу в картинную галерею. Устанавливаю личности неизвестных художников по их полотнам.
– Вы так хорошо знаете живопись? – удивился я.
– Да нет, совсем не знаю… Но надо же чем-то заниматься.
Скоро я простился с Фогельманом. День был какой-то серый и мокрый. Больше про него ничего нельзя было сказать.
РАССКАЗ
Была суббота. Белесое, набухшее небо за ночь опустилось к земле, налегло на город, придавив крыши домов и тяжело провиснув над рекой. Дождь вперемежку со снегом ударил по тротуарам, а ветер с залива, ворвавшийся в узкий коридор между небом и землей, взвихрил эту колючую взвешенную жижу, все перемешал и все перепутал, так что уже непонятно было, откуда хлещет, метет и давит на город, сверху ли, снизу.
Что-то случилось с Геннадием в это утро. Едва проснувшись, еще лежа в постели, он вдруг ощутил в себе непонятный прилив сил, какое-то радостное беспокойство. Торопливо совершив утренний туалет, наскоро позавтракав, Геннадий надел пальто и выбежал на улицу; едва ли он мог объяснить, куда и зачем он так торопился.
Едва ли он понимал также, почему, оказавшись в дожде-снеговороте, он не застегнул пальто на все пуговицы, не укутал горло шарфом, подобно другим пешеходам, а напротив – расправил плечи, сдвинул шапку на затылок и решительно зашагал по набережной в сторону залива.
«Черт подери! Здорово я сегодня поработаю!» – подумал Геннадий, радостно улыбнулся и зачем-то вслух повторил то, о чем подумал.
Геннадий считал себя писателем, имея, впрочем, к этому некоторые основания. Несмотря на то, что по образованию он был инженером-судостроителем, несмотря на то, что пять дней в неделю с девяти утра и до шести вечера проводил не за пишущей машинкой, а за кульманом в конструкторском бюро, все же с двадцати четырех лет он довольно регулярно сочинительствовал по вечерам и выходным и за шесть лет написал два десятка рассказов и несколько повестей среднего объема. Из созданного Геннадием пока были опубликованы лишь три рассказа в малотиражных и плохочитаемых журналах, в то время как большинство его произведений, что называется, ждали своего часа, то есть пылились в шкафу, обрастая ворохом в целом положительных, но в частности отрицательных рецензий, присланных из различных периодических изданий, куда периодически отправлял их неунывающий автор.
В оценках своих рецензии были схожи. Едва ли не во всех из них отмечались «безусловная одаренность» Геннадия, «немалый интерес», который вызывают его сочинения, «парадоксальность» сюжетных композиций, умение играть с читателем и тому подобное. Но это в общем. В частности же, рекомендовалось не торопиться в «проработке характеров», «бороться с условностью персонажей», указывалось на излишнее увлечение автора сюжетной композицией в ущерб жизненной правде или правдивости жизни, на «оригинальничанье», «элементы литературщины», недостаток опыта.
Во многом соглашаясь с рецензентами, Геннадий, однако, не желал признавать несостоятельность своего «парадоксального конструктивизма» – так он определил избранное им литературное направление – и последовательно его придерживался и всесторонне развивал.
Кому она нужна, ваша «жизненность»? – мысленно возражал своим оппонентам Геннадий. Окружающая нас природа, а равно сами мы во всех разнообразнейших и тончайших проявлениях натур настолько жизненно, исчерпывающе и мастерски изображены в мировой литературе, что и места живого не осталось для нас, начинающих продолжателей. К тому же современный читатель настолько обременен всей этой жизненностью, развращен и опустошен ею, что надобно пожалеть его в конце-то концов! Зачем ему узнаваемость, когда он, бедняга, доузнавался уже до чертиков. Ему не соседа дядю Васю, художественно прорисованного до последней морщинки на лице и творчески выпотрошенного до камней в почках, подавай, – и так он его уже знает, морщинистого почечника, – а этакого полуэпического героя, непобедимого, жизнеутверждающего, с которым в повседневной, мирной, невоенной обстановке, может статься, никогда не встретишься; дерзостного мыслителя, опрокидывающего традиционное мировосприятие; да хоть дьявола или демона! – вот что нужно нынешнему читателю, вот что способно хотя бы ненадолго выдернуть его из-под бесцветного, всею тяжестью своей давящего на него неба.
Так считал Геннадий, и выдергивал, и выволакивал, и даже сам стиль работы своей с каждым годом все более приспосабливал к изобретенному «направлению»: раньше, садясь за стол, нередко, кроме первого абзаца, ничего не имел за душой, не подозревая, куда его этот абзац выведет, не только плана, но даже идеи основной не разработав, а теперь около трех четвертей своего творческого времени затрачивал на предварительное обдумывание сюжета, на подбор нетипичных персонажей, на конструирование интриги. Часами в любое время года и любую погоду бродил по улицам, самосозерцаясь, исхитряясь и остранняясь, потом возвращался домой, садился за стол, раскладывал перед собой листы бумаги, брал ножницы и комбинировал, раскидывал, монтировал… (Любимым писателем Геннадия был Маркес, любимым настолько, что Геннадий даже выучил испанский язык, чтобы читать его в подлиннике. Но об этом – в скобках.)
В этот ненастный ноябрьский день Геннадию предстояло дойти по набережной до самой Гавани и оттуда пешком вернуться домой, а по дороге мысленно «смонтировать» среднюю часть новой повести; композиционно она получалась очень сложной, повествование должно было в ней вестись сразу от трех лиц – «я», «он», «мы», – а действию следовало развиваться не однонаправленно, а одновременно в двух встречных направлениях к кульминационной, все объясняющей точке – из прошлого в будущее и наоборот.