Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках - Павел Уваров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только Ролану Мунье не надо было никуда перестраиваться. Все это уже было в его старой работе 1964 года.
Значит ли это, что в нынешней ситуации постоянной «смены парадигм» хороший историк должен быть консерватором? Конечно, нет. Достаточно таланта, умения и желания работать и самостоятельности в выборе исследовательской (да и жизненной) позиции. И поэтому не устарел урок, преподанный нам Роланом Мунье160, как не стареет и предлагаемая читательскому вниманию его замечательная книга.
КомментарийВпервые опубликовано:
Мунье Р. Убийство Генриха IV. Предисловие. СПб.: Евразия, 2008.
Еще в 2007 году мой питерский коллега Владимир Шишкин предложил написать предисловие к книге Ролана Мунье, переведенной для издательства «Евразия». Я с радостью согласился, поскольку высоко ценю это исследование, а также считаю несправедливым сложившийся в нашей стране какой-то заговор молчания вокруг Мунье. «Драмы и секреты истории» французского конспиролога-оккультиста Робера Амбелена перевели еще в 1993 году (причем по издательской программе «Пушкин», то есть с использованием денег французских налогоплательщиков), а серьезного историка Ролана Мунье – нет.
Как водится, работа с текстом затянулась, и питерские коллеги меня мягко, но настойчиво поторапливали. Наконец, предисловие было им отправлено, но тут наступило какое-то странное затишье, длившееся несколько месяцев. Выяснилось следующее. «Евразия» честно приобрела права на переиздание и перевод у знаменитого издательского дома «Галлимар». Хотя формально этого можно было и не делать – СССР присоединился к Всемирной конвенции по охране авторского права лишь в 1973 году, и на книги, изданные ранее этого срока, действие соглашения не распространялось. Но забота о респектабельности – вещь весьма похвальная. Однако в «Галлимаре» высказали требование: предварительно ознакомиться со вступительной статьей. Возможно, их насторожило заглавие моего текста – слыть консерватором в современной Франции довольно-таки рискованно. Причем они не захотели читать мое предисловие по-русски (хотя переводчиков с русского у «Галлимара» всегда хватало). В итоге бедная «Евразия» организовала перевод моего текста на английский и отослала его в Париж. Наверное, перевели хорошо, даже лучше, чем было в оригинале, потому что французы в итоге одобрили публикацию… Обо всем этом В.В. Шишкин рассказал мне уже после выхода книги. И правильно сделал, потому что, скажи он раньше – я бы возмутился и забрал текст, сочтя такое отношение дискриминацией.
СВОБОДА У ИСТОРИКОВ ПОКА ЕСТЬ. ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ – ЕСТЬ ОТ ЧЕГО БЕЖАТЬ
Ответы на вопросы К. КобринаПавел Уваров. Прежде всего, распределим роли. Я все думал: в каком качестве я могу с вами говорить? Как человек, подводящий итоги советской историографии? На каком основании? Я ведь не сторонний наблюдатель, взирающий на объект со спокойным любопытством энтомолога. Меньше всего мне хотелось бы выступать адвокатом или прокурором по отношению к советской историографии (хотя ее есть за что защищать и, уж конечно, есть за что обвинять). Да я и не работал в архивах, собирая свидетельства о баталиях советских историков. Сейчас появляется немало подобных публикаций, но я не принадлежу к числу их авторов. На роль мемуариста тоже не смею претендовать, поскольку застал лишь последний период жизни советской историографии, когда она уже во многом изменилась по отношению к своему боевому прошлому. К тому же и информирован я заведомо неполно, в основном лишь о ситуации, сложившейся в медиевистике и истории Нового времени.
Давайте подберем такой образ. Вот вы будете Клодом Леви-Строссом, рыскающим по печальным тропикам, а я – индейцем, принадлежащим к некогда могучему и разветвленному племени, от которого осталась сегодня горстка людей, переквалифицировавшихся из охотников в сборщиков каучука. От былых строго организованных деревень сохранились три развалившиеся лачуги, о сложной структуре родства дошли сумбурные воспоминания, мифы перепутались в голове с бразильскими шлягерами. Но ведь «Структурная антропология» создавалась именно на этом материале, другого уже не было.
Кирилл Кобрин. Договорились. Тогда с самого начала самый сложный, самый, если угодно, иезуитский вопрос. Можно ли говорить о существовании некоего «экстракта советскости» в советской и постсоветской историографии – даже в исследованиях самых далеких от идеологической конъюнктуры проблем? Если «да», как бы вы определили этот «экстракт», его состав и функции?
П.У. Можно. Ведь существует «экстракт французскости» и «экстракт турецкости». Вне зависимости от того, на каком языке написана книга, как правило, понятно, кто ее писал – американец или немец. Пока история считает себя наукой, она не может не быть интернациональной, но при этом она не может не быть и национальной, коль скоро историки призваны отвечать на вопросы, поставленные своим обществом. Например – поиск национальной идентичности, отстаивание прав меньшинств, переживание чувства исторической вины, да мало ли еще какие комбинации возможны при подборе аргументов, легитимирующих занятия историей на деньги налогоплательщиков! Ответы на вопрос «зачем нужна история», казалось бы, должны быть одинаковыми для историков всего мира, и все же в каждой стране имеются и свои варианты ответа; в каждой стране сообщество историков имеет свои институциональные традиции, свой стиль национальной историографии. Потому, сколько ни говори о единстве мировой науки, национальный историографический «экстракт» легко различит даже начинающий дегустатор. Нет ничего удивительного и в наличии «экстракта советскости». Однако при его определении надобен уже не нос сомелье, но скорее противогаз.
Неповторимый букет давала система легитимации исторической науки, отражавшая эклектику советской идеологии. Здесь были и патриотическое воспитание, и пролетарский интернационализм (неизменная симпатия к классовой борьбе трудящихся времен Хаммурапи или Парижской коммуны), и, поскольку идеология наша все-таки уходила корнями в Просвещение, важной была рационалистическая установка на открытие общих законов и частных закономерностей исторического развития. Вдобавок всегда беспроигрышным был аргумент борьбы с буржуазной наукой, в ходе которой должна быть продемонстрирована победоносная эффективность единственно правильного учения.
При всем тошнотворном послевкусии этого коктейля все же надо признать, что он гарантировал СССР статус «великой историографической державы». В этом термине нет ничего оценочного: просто в одних странах принято расходовать деньги на изучение широкого круга проблем, не связанных напрямую с национальной историей, а в других – нет. Потому США или Франция являются «великими историографическими державами», а Испанию таковой назвать нельзя.
В СССР молодой исследователь мог заниматься не только Щорсом, но и историей ацтеков, коптов или кельтов. Внутренние мотивации при этом могли быть самыми разными, включая эскапизм. Но когда возникала такая необходимость (например, при написании автореферата диссертации), то официальные легитимирующие аргументы своим штудиям подобрать было несложно161.
Таким образом, советский историк оказался относительно свободен в выборе своей «территории», но при этом обязан был гораздо более внятно, чем западные коллеги, обосновывать легитимность своих занятий, демонстрировать свою формальную лояльность. Обязательным условием было оснащение своего текста каркасом ссылок на классиков марксизма162. Хотя анализ систем цитирования еще ждет своего Лотмана, очевидно, что личность исследователя в значительной мере проявлялась в подборе цитат. Кто-то (в эпоху борьбы с космополитизмом) добавлял к классикам еще и Добролюбова с Писаревым, кто-то ссылался на последний партийный съезд (но ни в коем случае – не на предпоследний!), кто-то на героического итальянского коммуниста Антонио Грамши.
Специфические формы организации и бытования науки не могли не наложить отпечаток на научный стиль. Акмэ стиля «высокого советизма» приходится на 1940—1950-е годы, дальше стилистика понемногу изменялась в сторону эпигонства, декадентства и эклектики. Но контуры стиля не размывались полностью, и опытная рука мастера легко могла вернуть конструкции былую ясность – таково, во всяком случае, было убеждение (или опасение?) основных участников историографического процесса. Итак, поговорим о «советскости» классической поры, шаржируя для ясности ее характерные черты163.
Понятно, что советский историк всегда готов был дать отпор буржуазным фальсификаторам; но и со своими соотечественниками он полемизировал не менее яростно. Дело не только в адаптации к стилю «экстраакадемической» среды. Истина, раз и навсегда добытая при помощи единственно правильного метода, могла быть лишь одной, поэтому жизненно необходимо было доказать, что она находится именно в твоих руках. Не важно, относились ли твои выводы к палеолиту или к империализму, – получив высочайшее одобрение, они становились частью системы государственного знания. И тот, кто покушался на это знание, ipso facto превращался во врага государства, лил воду на мельницу империалистов. Если твой оппонент победил в споре, этим врагом становился ты, и только публичное покаяние давало шанс уцелеть в науке, да и просто уцелеть: разобраться в том, сознательно ли советский историк пытался ослабить нашу науку, должны были компетентные органы. И они разбирались. Сперва это происходило достаточно часто, но затем для поддержания гомеостаза в науке достаточно было лишь памяти о том, как сажали на кол опальных ученых.