Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках - Павел Уваров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правильным методом по техническим причинам считался марксизм-ленинизм. Но, говоря компьютерным языком, марксизм для нас был не только «программной системой», но и «программой-оболочкой», преобразующей неудобный командный пользовательский интерфейс в дружественный графический. При помощи нехитрых операций, поиграв в диалектику, под наш советский интерфейс можно было подогнать и какой-нибудь позитивизм Венской школы, и структурализм, да и Фуко смогли бы приспособить при желании170. Поэтому картезианство картезианством, а в реальности субстанция, именуемая «марксизмом», у некоторых советских историков так и норовила принять весьма замысловатую форму, и только окрики часовых на идеологических вышках призывали вернуться в изначальное агрегатное состояние. Если же говорить не о заимствованиях (пусть даже в форме яростной критики), а о развитии на собственно марксистской основе, то здесь дело обстояло сложнее. Если вернемся к стратегии цитирования марксистских авторитетов, то заметим, что они могли быть разными, но обязательно – выдержанными как хороший коньяк. Ссылки на новейших теоретиков могли принести лишь сиюминутный эффект. Исторические решения очередного съезда партии на следующем съезде из истории вычеркивались, отечественные живые классики могли слететь с должности, а уж о марксистах западных и говорить не приходится. Сошлешься на какого-нибудь Роже Гарроди171, а он, глядишь, уже в болото антисоветизма скатился. Не Маркузе же цитировать, в самом деле! Поэтому получалось, что в круг наиболее упоминаемых авторов из марксистов входили, в основном, люди, давно опочившие. И вообще, создавать нечто новое на теоретическом фундаменте марксизма было чрезвычайно затруднительно. Самодеятельность здесь, как мы поняли, не поощрялась; а даже официально признанные новшества были ущербны по определению, не дотягивая до фундаментальности подлинного авторитета. Инновации шли в основном за счет «переосмысления в марксистском духе» различных западных теорий. Но и этот путь был небезопасен. В итоге сюжеты, которые вроде бы должны были усиленно разрабатываться марксистской мыслью, почти никогда не становились темами диссертаций. Много ли советских философов писали об «основном вопросе философии»? Много ли медиевистов второй половины XX века замахивались на изучение «сущности феодального способа производства?» Результат все более походил на бублик – все, представляющее интерес, располагалось по краям, в центре же зияла пустота.
К.К. Можно ли говорить о «советской исторической науке» как о чем-то «едином» – с самого ее начала (1920-х годов) до конца (второй половины 1980-х годов)?
П.У. Можно лишь в самом общем виде. Очень многое было заложено в первые пятнадцать лет ее существования (мессианство с манихейством, нахрапистый стиль ведения полемики), но вообще-то точкой отчета следует считать 1934 год, когда постановление о преподавании гражданской истории отвело этой дисциплине официально установленное место. А завершение формирования «советского высокого стиля» приходится на сороковые годы. До этого периода, хотя бы де-факто, если не де-юре, была возможна профессиональная деятельность немарксистских историков из числа не добитых «академическим делом» дореволюционных профессоров.
Первую четверть века существования советской историографии можно назвать «эпохой героев». Историков ссылали, сажали или даже расстреливали, коллективно прорабатывали и требовали покаяний. Но в это время уцелевшие ученые с дореволюционным стажем, равно как и выпускники Института красной профессуры, сумели путем неимоверных усилий, напоминавших темпы форсированной индустриализации, сделать то, что они сделали. Они сумели «творчески освоить марксизм», создать относительно непротиворечивую систему знаний, сохраняя остатки академической респектабельности, то есть соотносясь с источниками в соответствии с предписаниями историков-позитивистов. Не во всех областях исторической дисциплины эта задача была решена с равным успехом, но в целом была создана наука, адекватная окружающей действительности. Создана была признанная властями и обществом система легитимации исторической профессии, отлажен механизм функционирования и воспроизводства профессионального сообщества историков, написаны были базовые учебники для школы и университета.
В последующие сорок лет советская историография переживала изменения, связанные то с оттепелью, то с застоем; но они уже не затрагивали главных жизненных принципов советской исторической науки и ее стиля.
Впрочем, не все так просто. Тот «поворот к культуре», который наметился на рубеже 1970-х годов, а также ряд демаршей запретительного свойства, предпринятых официальными лидерами историографии времен раннего застоя, привели к структурным сдвигам. В итоге возникло новое явление, которому сложно подобрать наименование: то ли «несоветская советская медиевистика», то ли медиевистика «нетрадиционная», то ли российская «новая историческая наука»172. Очевидно что в этой области, что ни шаг, то – оксюморон. В любом случае – вопросы как о степени разрыва с официальными структурами, так и о дисциплинарной принадлежности участников этих полуофициальных семинаров и конференций (Аверинцева, Баткина, Бессмертного, Гаспарова, Гумилева, Гуревича, Лотмана, Успенского и других), равно как и причины, по которым это новое явление было властями то ли дозволено, то ли пропущено, – все это заслуживает специального рассмотрения. С удовольствием вернулся бы к этому в другой раз, хотя бы потому, что многое происходило уже на моих глазах. Но пока не буду касаться этого вопроса. Если это уже не советская наука, то не о ней сейчас речь. Если же она все же оставалась советской, то тогда надо сильно пересмотреть все сказанное выше, поскольку стилистика участников этого движения была иной.
К.К. Самый болезненный вопрос. Насколько советская историография была «конвертируема»? Работы формалистов, Бахтина, Лотмана (и других представителей московско-тартуской школы) оказали огромное влияние на западную гуманитарную науку; может ли в этом смысле похвастаться советская «чистая историография»?
П.У. Попробую придираться к словам.
Во-первых, вопрос в том, что называть влиянием, да еще огромным. Насчет Романа Якобсона я согласен, насчет Лотмана – нет, а насчет Бахтина можно долго спорить. Если говорить о профессиональных западных историках, то знакомство с Бахтиным свелось в основном к «карнавальной культуре» и после кратковременного увлечения сменилось дружным ниспровержением этого мифа. И если вы западным коллегам станете объяснять, что Бахтин является не историком, но филологом, то вас не очень поймут, прежде всего, потому, что сложно будет перевести слово «филология». Кто действительно оказал влияние на западных историков, так это Кондратьев и Чаянов – экономисты, нашими историками, кстати, почти не востребованные.
Во-вторых, в словосочетании «советская чистая историография» проблематичны оба определения. Те же «Категории средневековой культуры», переведенные на Западе, – воспринимались ли они как советская историография? Наверное, в той же степени, в какой «Андрей Рублев» воспринимался как достижение советского кинематографа.
В некоторых узких областях советские историки высоко ценились зарубежными коллегами: таковы были, например, византинистика, отдельные области археологии, вспомогательные исторические дисциплины – эпиграфика, кодикология, нумизматика. Работы советских ученых были «широко известны в узких кругах».
И, наконец, можно говорить о влиянии (или об известности), которое было сродни славе ярмарочного монстра. Такова была, например, популярность того же Поршнева в начале 60-х годов во Франции173. От советских коллег ждали экзотической демонстрации их марксизма, и, как правило, дожидались. Это тоже было влияние. Акцентированная советская позиция в качестве определенной риторической фигуры была своеобразным участником «европейского концерта» историков. Для кого-то она исполняла роль пугала, для кого-то – маяка.
К.К. Насколько силен был «теоретический (он же – идеологический) момент» в – условно говоря – средней, добротной, профессиональной работе советского историка?
П.У. Вот это действительно болезненный вопрос. Двинемся от противного. Если историк отвергал всякий теоретический момент, – то ли опасаясь неприятностей, то ли брезгуя идеологическим причастием, – что он делал? Он мог ограничиться несколькими ритуальными фразами и цитатами. Эта задача облегчалась тем, что классики любили конспектировать разные книги по истории. Возьмешь, например, фразу из «Хронологических выписок»174 Маркса, относящуюся к XII веку, – «в цветущем состоянии была Франция от Альп до Пиренеев» – и против истины не погрешил (попробуйте докажите обратное), и классика процитировал. Можно было обойтись и вовсе без марксистских цитат и без теории при публикации источников175, при написании небольших статей и сугубо специализированных текстов (кодикологический анализ комплекса документов, описание найденных берестяных грамот и так далее). И это повышало веру в спасительную для чести историка роль узкой специализации и «позитивизма». Не требовали обязательной идейно-теоретической нагрузки некоторые жанры – например, популярные книжки, рассчитанные на любимого издательствами «широкого читателя».