День рождения Лукана - Татьяна Александрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, построить нам, пока есть средства, корабль и отправиться всем в неизведанное странствие, туда, за Геркулесовы столпы, где садится солнце? Как вам такая идея? – Он лукаво подмигнул и засмеялся. – Словом, если вы, дети мои, думаете, что я сломлен неудачей и жалею о несбывшейся надежде устроить здесь и сейчас новое идеальное государство, вы ошибаетесь! Я близко видел трех принцепсов: Га я Цезаря, оболваненного[110] Клавдия и, наконец, Нерона – если не считать божественного Августа, при котором прошло мое детство, и Тиберия Цезаря, которого я видел лишь раз или два, потому что он почти не появлялся в Городе. С приходом каждого нового у меня в душе зарождались новые надежды. Но всякий раз они разбивались вдребезги. Что греха таить: попав в наставники к Нерону, я мнил, что присутствую при начале благодатнейшего века. Я полагал, что мальчик столь нежного возраста будет как податливый воск в моих руках. Я верил, что мне удастся побороть устойчивое предубеждение нашей затхлой сенатской знати против власти принцепсов, показав им достойный пример того, каким может быть принцепс. Я до последнего надеялся, что в нем проснется дух его славного деда, Германика. Но проснулся – увы! – потомственный Домиций Агенобарб, только еще с изощренным коварством Агриппины и изобретательной жестокостью Га я Калигулы. Неслучайно именно он мне приснился в первую же ночь после того, как я согласился на эту должность… М-да… – Сенека тяжело вздохнул и продолжал задумчиво, как будто для себя одного: Бывают люди легкие, как птицы… Думаешь, держишь за лапу – оказывается, за перо. Рванулся и унесся, оставив у тебя в руках перышко… Как в случае с известным македонским царем, напрасно носящим имя «Великого»: обучали его всяким тонкостям, требующим прилежного внимания, но они оказались непосильны для безумца, простирающего свои хищные помыслы до границ круга земного. В общем, вот к какому выводу я пришел: идеальный правитель – исключительная редкость, идеальное государство в земной жизни – недостижимо. Более того, бывает, что государство доходит до той стадии разложения, когда мудрецу в нем делать нечего. Ничто нельзя пересоздать извне, только изнутри. Пока человек сам не захочет созидать свой дух, ему не нужен наставник. Не только другой человек, но и ни одно божество не в силах заставить его это делать. Если ты сам не стремишься вверх, неизбежно покатишься вниз. Ну да ладно, что-то я разговорился! Старею, видно. Обо всем этом мы сможем побеседовать и потом. Я не для того навестил вас именно сейчас…
С этим словами Сенека поднялся с кресла, подошел к Лукану и отечески потрепал его по волосам.
– Марк, дружочек, прошу тебя, будь осмотрителен! Ты привык быть под моей защитой. Может быть, ты сам этого не сознавал, но сколько раз я сглаживал острые углы не только твоих неосторожных слов, но и твоего вызывающего молчания! Теперь этого не будет! При всем желании я не смогу помочь тебе. Ты, мой милый, когда-нибудь задумывался, что о тебе говорят люди? Тебя считают несносным гордецом, невежливым, дурно воспитанным, неблагодарным мальчишкой. Поверь, я говорю это не для того, чтобы тебя обидеть! Я знаю твою простую, искреннюю душу и люблю ее. Но порадей о том, чтобы ее узнали и другие. Хотя бы иногда смотри на себя со стороны! И прежде чем сказать что-то цезарю, считай хотя бы до десяти или молись богине мира.
После этого он подошел к Полле и положил ей руку на плечо:
– Полла, деточка, позаботься и ты о том, чтобы отношение к твоему мужу и к тебе немного изменилось. Не будь такой нелюдимкой, не живи, словно в заточении, появляйся иногда в обществе, хотя бы там, где это заведомо ничем не грозит. Избегать опасного правителя – правильно, но делать это надо незаметно.
Дав племяннику с женой такое напутствие, старый философ отправился к себе в пригородное поместье – и в новую жизнь.
Несмотря на явные предвестия, беда пришла, как всегда, внезапно. Четвертая книга «Фарсалии» была закончена, и Лукан уже намеревался издавать ее, как вдруг Нерон вызвал его к себе для разговора. Идя на встречу с цезарем, Лукан даже не подозревал, что речь пойдет о поэме.
Полла хорошо запомнила тот жаркий сентябрьский день. Собираясь на Палатин, Лукан обещал вернуться только к вечеру, потому что после разговора с цезарем хотел зайти к книготорговцу, чтобы договориться об издании четвертой книги; и она не ждала его раньше, а потому решила заняться собой и беспечно примеряла новые наряды и украшения, мирно обдумывая, выбрать ли ей для посещения цирка смарагдово-зеленое платье и ожерелье со смарагдами, а для театра – шафранное платье и ожерелье со «слезами Гелиад», прозрачными капельками янтаря, или же оставить одно из них, а может быть и оба, для дружеских собраний в своем доме, а на выход заказать что-нибудь еще.
Она как раз сняла шафранное платье и только накинула смарагдовое, когда к ней в комнату влетела запыхавшаяся служанка, крича:
– Госпожа! Господин наш Марк вернулся! Он вне себя от ярости! Что-то случилось!
Наскоро подпоясавшись первым попавшимся под руку поясом, Полла бегом побежала в атрий, где обычно встречала мужа, но Лукан, не задерживаясь в нем, уже скрылся в глубине дома. Полла не сразу нашла его, а найдя, обомлела: она увидела, что он бьет кулаками в стену и исступленно твердит что-то невнятное. Удары были такой силы, что она испугалась, как бы он не переломал себе пальцы. Вспышек его ярости она уже давно не боялась, а потому решительно бросилась к нему, повисла у него на шее. Слуги помогли ей оттащить его от стены и усадить в первое попавшееся кресло. Его всего трясло, говорить он был не в состоянии, долго не мог сделать даже глотка воды – его зубы стучали о край поднесенной серебряной чаши, вода плескалась, не попадая в рот.
– Он… запретил мне… издавать… «Фарсалию»! – Наконец прерывающимся голосом проговорил поэт, задыхаясь от возмущения. – Вообще… запретил… ей… быть! Велел… сочинять… фабулы для пантомим!
Далее последовала площадная брань, какой Полла не слышала от мужа никогда. Время шло, а он никак не мог прийти в себя. Она думала, что лучше бы уж он немужественно плакал, но нет, глаза его были сухи! Она срочно позвала домашнего врача, вольноотпущенника Аннея Спевсиппа. Спевсипп, немногословный, средних лет грек, давно живший в семье Лукана и считавшийся доверенным лицом[111], распознав у поэта приступ меланхолии, не мог посоветовать иного средства, кроме белой чемерицы, которую называют лекарством от безумия.
Когда Лукан обрел наконец дар речи, он сбивчиво рассказал, что Нерон объяснил свой запрет тем, что поэма слишком несовершенна для столь важной темы (в обосновании такой оценки просматривалось суждение Петрония) и что молодому поэту еще надо многому учиться и будет хорошо, если он пока займется сочинением пантомим для дворцовых представлений. Выступать с публичными речами в качестве защитника ему теперь тоже было нельзя. Но хуже всего было то, что Нерон запретил Лукану даже держать дома раба-нотария для переписывания своих сочинений, тут же заявив, что покупает его нотария Динократа за назначенную им же цену – весьма высокую. Диктовать пантомимы и другие сочинения, если таковые будут появляться, Лукан мог только во дворце одному из нотариев самого Нерона.
– Он еще уверял меня в своей дружбе и своем великодушии, говоря, что даже не требует изъятия и сожжения уже изданных книг! И, кстати, ненавязчиво напомнил мне, что я живу в подаренном им доме! Пропади он пропадом! Надо бы куда-то переселиться…
– А ты? Что ты ответил ему? – спросила Полла, с ужасом представив себе, что этот приступ бешенства начался у него еще во дворце. Но Лукан заверил ее, что вел себя в высшей степени смирно и дал волю своим чувствам, только ступив за порог собственного дома.
– Иначе, как ты понимаешь, я бы и домой не вернулся, а уже сидел бы в Мамертинской темнице, обвиненный в оскорблении величества.
Лукан был сокрушен и духовно, и телесно. Кулаки он действительно разбил о стену так, что они посинели, опухли и начали болеть, кроме того, к вечеру у него сделался сначала сильный озноб, а потом страшный жар, сопровождавшийся нестерпимой головной болью. Два дня и две ночи Полла не отходила от его постели, прикладывала к его пылающему лбу примочки из тыквы с розовым маслом и уксусом – от лихорадки, к разбитым рукам восковую мазь с семенами руты – от ушибов; поила его соком черной свеклы – от головной боли. На третий день жар у него спал, но сама она ослабела настолько, что тоже слегла. Потом несколько дней они не могли видеться совсем, потому что каждый находился на попечении Спевсиппа и слуг, решивших для пользы обоих на время разделить их.
Полла рвалась к мужу и вскоре добилась, что ее к нему пустили. Она надеялась увидеть Лукана почти выздоровевшим, но то, что предстало ее взорам, весьма опечалило ее. Телесная его болезнь отступила перед врачебным искусством, но для душевной раны не было лекарства. На смену краткой вспышке ярости пришло длительное безысходное уныние, также свойственное меланхолии. Его состояние уже позволяло ему вставать, однако он целыми днями лежал – то уткнувшись в подушку, то безучастно глядя в потолок, – почти не ел, отказываясь даже от любимых каленых орехов; говорил неохотно и мало. И без того не отличавшийся дородством, теперь он за несколько дней исхудал как скелет. Глаза его стали огромными, возле губ обозначились трагические складки. Не отваживаясь больше прибегать к чемерице, которая в больших дозах могла быть опасна для сердца, Спевсипп лечил больного кровопусканиями и растираниями, велел давать ему редьку с уксусом и щедро поить отваром лесного ладана. Лукан покорно сносил процедуры и принимал снадобья, но лучше ему не становилось. Получив запрет на воплощение главного замысла своей жизни, поэт, похоже, утратил желание жить.