Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отец, я сделаю, как вы велите.
Она все же не смогла сломить себя перед матерью. Великан в замешательстве. Сопротивление дочери, служившее ему предлогом, преодолено. Должен ли он теперь смягчиться или рассердиться еще больше? Он растерян, боится потерять эфемерную власть, лишиться сообщничества последних дней, которое, лучше чем годы бессильной ярости, покорило и завоевало ему жену.
— Хорошо, иди.
Элизабет удаляется. В глубоком отчаянии она обрела покой. Когда не остается больше ничего, остается послушание. Возможно, она заблуждается, но заблуждается искренне. Этот день, когда пятнадцатилетняя девочка жертвует всем: своей рано созревшей гордостью, целомудрием, даже сопротивляющимся рассудком, — наверно, самый чистый в ее жизни, стержень, вокруг которого будет кристаллизоваться ее разум, стержень, который поможет ей противостоять самым суровым жизненным бурям. Даже усомнившись во всем, она не усомнится в этом дне, когда она целиком предала себя в руки Господа. Ведь это ему она сказала: «Я сделаю, как вы велите».
Итак, супружеская чета одержала победу. Может ли теперь она отступить? Через несколько недель Элизабет будет выдана замуж за немощного вдовца, о котором они, по сути дела, ничего не знают. Весьма сомнительный успех! Потому что умиротворенная в своей жертвенности Элизабет — для родителей отрезанный ломоть. Элизабет покидает их — бледная, красивая, умиротворенная под своим белым покрывалом. Элизабет, несчастная, обобранная (она не может не только распоряжаться своей жизнью, но и добровольно ее отдать), но умиротворенная, но молящаяся (только в этот день, но иногда достаточно одного дня, и этого дня действительно будет довольно для спасения жизни) за то, чтобы оказаться в состоянии выполнять свои новые обязанности, но отрешившаяся от всего (этот день — зародыш, мельчайшее зерно, посаженное в землю), вырвалась из их ада.
Мсье и мадам де Ранфен придется очень поддерживать друг друга. Общественное мнение, утоленное жертвой девушки, растроганное ее красотой, молчанием, покорностью, оборачивается против них: «Она так молода, так красива!» Элизабет уже хоронят, а мертвые всегда правы. «А мамаша еще строила из себя святую…» Клод не простят то, что она сделала напрасными долгие годы бесплодного сочувствия. «Бедняжка мадам де Ранфен» стало припевом, без которого впредь придется обходиться. Назидательная история про ангела во плоти, подвластного грубому животному, перечеркивается от начала до конца и заменяется на другую, не менее классическую — о жесткосердных родителях, которые жертвуют своим ребенком из-за тяги к наживе и богатству. Скромное состояние Дюбуа вырастает до сказочных размеров. Былое совершенство Клод вменяется ей теперь в вину: подумать только, ведь ее считали благочестивой! Все ее уступки диктовались чудовищной любовью к мужу, и, чтобы покрыть его траты, возместить его расточительство, она выдает сегодня дочь замуж за старика. Служанки шепчутся, зубоскалят, разглядывают простыни. Власти в доме уже не чувствуется, и никто не думает попридержать язык. Холодное, пропахшее воском жилище за последние месяцы пропиталось сыростью теплицы, и тропические растения вырастают здесь за одну ночь на страшную высоту. Как могла бы теперь Клод сохранить свой отряд блеклых старых дев и безропотных калек? Даже сирота, без которой трудно было бы представить себе этот дом, смотрит на Клод в упор, а хромая кухарка через несколько недель после женитьбы Элизабет заявила хозяйке с полуулыбкой заговорщицы:
— О меню на ужин я спрошу у мсье.
Так очевиден, так явно обнаруживается, словно прорвавший корсет живот юной беременной женщины (потом она уже ничего не скрывает, да это и слишком сложно, и позор выставляется на всеобщее обозрение, неминуемо принося с собой облегчение), ее сговор с мужем. Предательство открывается внезапно, и ни утешения, ни холодность людей ничего не изменят. Если ей случается поддерживать возвратившегося после попойки, едва стоящего на ногах мужа (от людей, однако, не укрывается, что в харчевне, в таверне он теперь меньше буянит, меньше хмелеет от вина и любители выпить за чужой счет держатся от него подальше), если она не отвечает на его крики, стягивает с него сапоги — это встречает уже не восхищение, а насмешки: должна же она хоть чем-то заплатить. К капитану же в злачных местах относятся со сдержанным восхищением: ведь этого ловкого малого считали бахвалом, фанфароном, надутым бурдюком. Предание Элизабет в жертву (а ведь мать ее так любила!), состояние Дюбуа, которое все преувеличивают, придают капитану определенный вес и заставляют отступить от него со смесью восхищения и отвращения. Если он смог принудить жену к такой жертве, довести ее до состояния рабской страсти (так как в свете новых событий все выглядит по-другому), значит, у него есть какое-то оружие, о котором никто не подозревал. Злодеем он пользуется большим уважением. Но де Ранфен и больше одинок, потому-то он и сближается с женой. «От нас уходят служанки!» Одну из них, сироту, Клод отослала, а другую, после того как дала ей пощечину (Клод уже не владеет своими нервами), рассчитала. Пойти в монастырь и попросить других (именно так она ими обзаводилась), она не смеет.
«На меня глазеют на улицах. Монашки, я уверена, рассказывают про меня разные ужасы, потому что они надеялись заполучить Элизабет».
— Не убивайтесь. Я сам найду вам служанок.
Он их находит, и они подчиняются ему. Бог его знает, откуда взялись эти девицы! Клод едва решается сделать им замечание. Если она хочет чего-нибудь от них добиться, ей надо обратиться к мужу, который, пыжась от гордости, восстанавливает в доме порядок. Она никогда его так не ненавидела — и он это знает, — но ненависть свела на нет ее презрение к мужу. Клод потеряла власть, но она сама дала к этому повод. Такое положение дел ее почти устраивает. Под осуждающие толки горожан супруги сближаются, как никогда прежде. Порою им становится жаль друг друга.
Так кончается детство Элизабет. Если только это действительно было детством, а не наваждением, ночным кошмаром, от которого поутру остается лишь несколько страшных причудливых обрывков, сведенное судорогой лицо, слово, употребленное навыворот, жест, возбуждающий смех, две-три роскошных никчемных картинки, проблески красоты, которые тщетно появляются то тут, то там. Имело ли детство Элизабет хоть какой-нибудь смысл? Или он выражался только в отношении к отвратительной супружеской чете, которая сплотилась за ее счет? Так или иначе детство осталось позади, как и большой мрачный золотистого цвета дом, где оно протекло. Покинув его, Элизабет вычеркнула этот дом из памяти. Никогда больше она сюда не вернется! Позади нее пропасть, впереди — обширные пространства наконец предоставленного ей, ненужного времени. Огромная равнина, которую надо пересечь. Пространство успокаивает. Порою она даже говорит себе радостно: «Мне остается только умереть». Такая мысль — ловушка. Но что нам остается после того, как мы простились с детством, кроме как и вправду умереть?
Конечно, есть тело, которое приходится предавать блуду. Но так ли это тяжело? Когда привык ненавидеть свое тело, привык подчинять его правилам сурового аскетизма, это легче легкого. «Ему и не так доставалось». Телу не предписывают получать наслаждение, радость, даже притворяться. Ему предписаны только покорность, боль, отвращение. «Ему и не так доставалось». Испытания супружеской жизни, о которых вам готовы прожужжать все уши, показались Элизабет совсем простенькими. Она выдерживает их, даже не задумываясь, и все принимает с серьезным кротким видом: тошноту, боли, тяжесть нежеланного плода. Главное не в этом. И не в том, что дважды дети, как бы насильно помещенные в нее, умирают в колыбели. Она похоронит их со спокойным и, как обычно, кротким видом. Это, впрочем, неважно. Третья девочка, Мари-Поль, выживает. Элизабет сидит рядом с колыбелью и напевает, укачивая самое себя. Ей доведется потерять еще одного ребенка, но две следующие девочки вырастут. Одна колыбель, другая… Ее глаза с грустью останавливаются на маленьких сморщенных личиках; должно быть, она втайне завидует тем, кто скоро заснет навсегда.
Долгий и прямой жизненный путь, по которому она шествует без усилий. В своем простодушии она воображает, что это и есть благодать. Что-то вроде долгой белой смерти. Притупление чувств. Непрекращающееся хождение по воде. Стоит только натренироваться приносить себя в жертву, и тело пойдет само. Со служанками Элизабет добра, но фамильярности не допускает. Люди говорят, она слишком много занимается своими девочками. Когда нужно, она принимает гостей, беседует с ними, кажется любезной, даже жизнерадостной. А почему бы и нет? Возникнет надобность и она окунется в денежные дела старого больного мужа, который далеко не так процветал, как надеялись де Ранфены. Она блестяще с ними справляется. Это тоже вопрос самодисциплины. Где же тогда ее душа?