То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Э, греми, слава, трубой,
Мы дрались, турка, с тобой.
Люди умирали, как всегда, как и теперь умирают. Хоронили, плакали – хорошие люди умирали, жалко, но что делать. Словом, всё было просто, и никто и не думал, что трубочист – пролетарий, а булочник – эксплуататор, а домовладелец – буржуй и мошенник. В голову нам не приходило.
У меня был знакомый, вроде профессора, человек университетский, умный. Он мне внушал доверие дипломом и всё объяснил, что всё не так, как надо, и что я не развит политически, а что он – специалист. Я думал: «Э-э-э, вот умный-то». И брал он у меня деньги взаймы, но никогда не отдавал. Я думал: «Большой человек, что эта мелочь сравнительно с идеей». А потом мне, по моей мякинности, показалось вдруг – а не с прижулью ли он.
Вот во время этой патриархальной жизни, в мае, когда красота такая в природе, я как-то позвал к себе в деревню своих приятелей погостить. И так, чтобы и они позвали тоже своих приятелей.
Конец мая – красота. Как поют соловьи! А иволга свистит в саду моем – заслушаешься.
Дом большой, деревянный, а в саду беседка старинная, большая. Когда какой романс я слышу или музыку, оркестр, мне всё беседка моя вспоминается. Такой чудный сад был у меня!..
Ну, приятели собрались, слуге своему говорю я – всё захватить: вина фюдосии, румынского винограда – пять ведер, чтоб делать крюшон для прохлаждения, так как клубника и земляника поспели. Крюшон отличный будет, не пьяный.
Приятели собрались и поехали, а я должен был по делу ехать на день в Петербург. Значит, к себе через сутки возвращусь. Так и вышло.
Из Петербурга я на Бологое, по Рыбинской на Ярославскую железную дорогу, и к себе.
Приехал на станцию; мне буфетчик и говорит:
– К вам гости приехали, и граф с ними. У меня в буфете весь коньяк взяли и все вина прочие тоже. Вот и счетик, пожалуйте.
«Это, должно быть, Трубенталь придумал, – подумал я, – для крюшона, чтоб крепче выходил. Он, должно быть, и есть граф».
Встречают меня возчик Сергей Баторин и рыболов Княжев – оба в полсвиста.
Доро́гой Княжев говорит:
– Ну и люди, вот люди – человеки, эдаких и нет еще! Вот что в беседке у вас делается – ух ты! Заплакать можно, ну люди – человеки.
– Что делается?
– Вот прямо, что друг друга режут на части.
– Как – режут? – удивился я. – Что ты говоришь?
– Начисто всё говорят. Правду-матку режут друг дружке. От сердца, начисто, так что всё верно выходит. В открытую. Знай, кто ты и что ты есть. Начисто.
– Что же, пьяные, что ли?
– Нет, – отвечает Василий. – Выпивши несколько, конечно. Доктору-то вот доказали прямо: лечи, говорят, не лечи, а люди-человеки всё одно помирают. И мятные твои капли не помогут ничего. А ты только жулик, деньги зря берешь и людёв обманываешь, более ничего. Вот это правильно. Тот прямо ругался, но ничего не поделаешь. Сдался. Большого орла пил.
– Какого орла? – спрашиваю.
– Да у вас есть. Старинная чашка большая. С орлом. Из ее пить велели.
– Да ведь она разбита.
– Ничего. Веревкой связали. Только когда, значит, весь их суд доктор дураками обозвал, так трех орлов пил за это. Ну он выпивши, конечно. Это верно. А другие ничего. Да чего там всего было – не перескажешь. А Василь Сергеич, который архитектор, до того осерчал, что уехать хотел. Они его и спрашивают: «Чем трубы закрываются?» А он не знает. А ему и говорят: «Вьюшками, дурак». Вот обиделся, вот до чего. Насилу удержали. Уехать хотел.
– Да, правду-матку, значит, режут, – сказал я.
– Эх, и до чего хорошо слушать, – продолжал Василий. – Что выходит – ну-у. Вот ежели бы все бы так – ну и жисть была бы… А то, верно, никто и не знает правды-то, а живут. Все помалкивают, думают про себя. Но да ведь скажут, когда придет время. Всё скажут. Все узнают правду. Вот как в этой сейчас, в беседке вашей. И до того слушать интересно. И думаешь, что выйдет опосля, неизвестно. Передерутся все али что – не поймешь…
Я подъехал к дому. Только я вылез из тарантаса, как с горькими слезами меня обнял капельмейстер Миша Багровский. Молодой еще совсем человек.
Он, плача, приговаривал:
– Дорогой, милый, умираю, гибну. Моя-то Надечка, моя жена, которой я верил, изменяет мне! – И он мокрыми щеками прилипал ко мне, целуя меня. – Верно, верно, – говорил он затем. – Я не верил. А теперь вот они, – показал он на беседку, – всё объяснили. Всё верно. Всё правда. Чистая правда. Матка-правда. Пропал я. Как я страдаю! А с кем, с кем! Подумайте! С Куплером! Это ужасно… Ее косы завтра же я скальпирую. Завтра!..
– Миша, это же всё пьяные. Что же вы верите, – утешаю я. А сам думаю: «Должно быть, правда».
– Не беспокойтесь, – говорит Миша, падая на траву. – Не утешайте. Я не утоплюсь, не застрелюсь… А у тебя, прелестница, оборву косы… Погоди до завтра.
Вошел в дом. Коля Курин лежит там на тахте без панталон, но в сюртуке.
– Здравствуй, – говорит мне Коля. – Хорошо, что приехал. Черт-те что делается. Все, брат, перепились и переругались. Теперь, кажется, купаться ушли. Ленька и Павел пошли на реку с веревкой, чтобы не утопились.
– А ты что же, Коля, без панталон?
– Без штанов, брат. Крюшоном облили. А потом со всех сняли и спрятали, чтобы не уезжали. Ты представить себе не можешь, что идет. Это Юрий выдумал: суд. Всем правду-матку говорить. Не ходи в беседку, а то судить будут. Что говорят – слушать невозможно. Спрашивают черт-те что.
– А что же?
– Знаешь, так вежливо спрашивают, как на суде. «Скажите, – говорят, – господин Курин, к примеру, пожалуйста, честный вы человек, и не стрекулист, и не стрюцкий[7]?» Ну, подумай, это же обидно. Конечно, твой этот знакомый, как его – забыл, ну, ученый-то – уехал, брат, сейчас же. Обиделся. Он человек идейный, умный, а они прямо лупят – стрекулист.
– А где же мой аквариум? – спросил я вошедшего слугу Калбанова.
– В беседке, – ответил Калбанов. – В нем крюшон разводят. А окуней голубых канадских ваших в реку пустили. Пускай, говорят, у нас разводятся. Икру пущают.
– Что же это делается, – говорю я Калбанову.
– Да-с, – отвечает Калбанов. – И не поймешь, что. Правду вводят. На той стороне реки целого барана жарят. Палку в него продели