Три грустных тигра - Гильермо Инфанте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давай, ответил я, конечно, и она сжала мою руку в знак благодарности. Спасибо, а она, оказывается, умеет подчеркнуть момент. Протянула другую руку к книге. Дай-ка на секунду, сказала она, мне пора идти, и залезла мне в карман пиджака (тут я понял, что она отпустила мою ладонь, которая беспомощно повисла в воздухе, как во время игры, когда-то кому-то не хватило стула: динамическое напряжение) и вытащила ручку, Я оставлю тебе свой телефон, уже пишет, позвони как-нибудь. Вернула всё (я взглянул на номер невидящими глазами) и улыбнулась улыбкой, классифицированной как Прощай Но Быть Может И До Встречи. Сказала, разумеется, Пока.
Я позвонил, когда в третий раз дочитал эту трогательную и грустную и веселую книгу, один из немногих настоящих романов о любви, написанных в этом веке, и увидел ее имя, выведенное поверх слова КОНЕЦ крупным, неровным, но приятным почерком: то ли лицемерным/деланым/мужеподобным, то ли нет. Дома ее не оказалось, зато я впервые поговорил с Ней. Я имею в виду, трубку сняла Лаура, ее подруга, сказал голос, показавшийся мне тогда слегка приторным. Ливии нет дома. Передать ей что-нибудь? Нет, спасибо, я перезвоню. И повесил трубку: любопытно, мы бросили трубки. Оборвали связь, вот так, одним движением, как только добрались друг до друга и смогли поговорить. Думаю, никогда больше (а времени было хоть отбавляй) мы не были так близко, вместе. Потом она рассказала, что осталась сидеть у телефона (который был на нижнем этаже, рядом со столовой, всегда забитой постояльцами пансиона) в семь часов с четвертью того вечера, ожидая, что я снова позвоню. Потом — это в тот день, когда Ливия нас познакомила, перед Радиоцентром. Она отделилась от своей компании и подошла поздороваться, знает, я не люблю компании. Арсен, тут одна, пауза, моя знакомая хочет с тобой познакомиться. Я понятия не имел, кто бы это мог быть, и уже собирался извиниться и сесть в машину, когда увидел высокую девушку, одетую бедновато, в черное, с волосами светло-каштанового, почти песочного цвета, она стояла у лестницы и улыбалась: я уже взглянул на нее, проходя мимо, радостно было видеть это стройное, ладно вылепленное молодое тело, и, кажется, посмотрел в ее серые, или карие, или зеленые тогда глаза (нет, не посмотрел, иначе бы запомнил: лиловых, темных, багровых ее глаз мне не забыть теперь) и пошел было дальше, но властная длань Ливии вернула меня к представлению, к представлениям: Лаура, подозвала она, и та тронулась с места, впервые выказав то послушание перед Ливией, за которое я потом по глупости столько раз ее укорял. Вот, хочу представить тебе Арсена. Арсенио Куэ — Лаура Диас. Признаюсь, меня слегка поразило это простое «Диас» после стольких звучных и экзотических и запоминающихся имен, но понравилось и нравится, что теперь, будучи знаменитостью, она не отказалась от него. В рукопожатии не было ничего выдающегося: за такую руку хорошо держаться, пожалуй, только в сельском скверике на гуляньях 20 мая. Я оглядел ее: оглядел лицо, и мне смешно вспомнить, что там, где сейчас столько изощренности, столько Брижит Бардо в выпяченной губке, столько густой туши, столько дневного/вечернего/рабочего грима, тогда была простая, провинциальная, открытая, но и спокойная, грустная, доверчивая красота, потому что красота и двадцать лет и вынужденное голодание — настоящие чемпионы по метанию вызова Гаване. Кроме того, она была вдова — этого я, само собой, не разглядел, как и многого другого, и, может, я больше узнал бы по телефону, чем тогда, когда она предстала такой, как застыла у меня в воспоминаниях: разговорчивой, смеющейся, на фоне солнца, закатывающегося за ее растрепанные волосы и за море, пять часов спустя, когда я вез ее из Мариеля, после позднего обеда на берегу, по Малекону к ним домой.
Между этим вступлением и последней точкой лежит другая история, из которой я хочу рассказать только конец. У Ливии есть свои бзики, выражаясь по-кубински, чтобы не назвать это медицинским словом «мании». Один из них — делить комнату с соседкой, другой — существовать на халяву (чтобы возили на машине, угощали, приглашали к себе пожить), и еще — «отбирать мужиков у подруг», как пояснила однажды Лаура. Ливия и Лаура были тогда не просто соседками, а неразлейвода, всюду вместе ходили и вместе работали (Ливия, благодаря свои редким способностям, превратила Лауру из гадкого захолустного утенка — слишком рослая, слишком тощая, слишком белая для Сантьяго — в лебедя от «Эйвон»: теперь она была моделью, снималась в рекламе для журналов и газет и участвовала в показах; Ливия научила ее ходить, одеваться, говорить, не стесняться больше длинной белой шеи, а нести ее так, «как будто на ней висит брильянт Хоуп», и, наконец, заставила ее покраситься в иссиня-черный — «цвет воронова крыла, дорогой мой», сказала бы Ливия, если бы заглянула мне через плечо и прочла это), и они слились: Лаура и Ливия/Ливия и Лаура/Лауриливия: две в одном. Еще один бзик Ливии состоял в том, что она была эксгибиционисткой (как и Лаура, и это наталкивает на мысль, что все знакомые мне женщины так или иначе эксгибиционистки — снаружи или изнутри, и нахальные, и робкие… но что же тогда до меня с моей машиной без верха, витриной на колесах, что же до всех нас, разве человек не выставляет себя напоказ космосу из огромного кабриолета этого мира? Но это уже метафизика, а я не хочу переходить границы физики: о плоти Ливии и о плоти Лауры и о моей плоти — вот о чем желаю я говорить сейчас) и жила в витрине. Однажды, в самом начале, когда я впервые зашел к ним в гости, она настояла, чтобы Лаура примерила новую модель купальника, в которой они должны были завтра сниматься для рекламы, и сама тоже надела бикини. Ливия предложила, А что, помучаем Арсена, с улыбкой, Лаура, включившись в игру, спросила, Проверим, джентльмен он или нет? и Ливия ответила, Проверим, мужчина он или всего лишь джентльмен, но Лаура перебила, Ради бога, напряженная пауза, Ливия, и сказала мне, Арсен, пожалуйста, выйди на балкон и не заходи и не смотри, пока мы не позовем.
Я видел слишком много картин «Метро Голдвин Майер», чтобы не совершить ошибку, чтобы повести себя в этот миг не как типичный кубинец, а как Энди Харди, когда тот встречается с Эстер Уильямс, и развернулся и вышел на балкон с улыбкой мужчины, спокойного за свое джентельменство, или наоборот. Помню, я все пропустил мимо ушей — грубый намек Ливии, тянущий почти на оскорбление, мелвилловское солнце снаружи, невинный двойной запрет Лауры — с изяществом и чуть ли не с походкой кубинского Дэвида Найвена. Помню, в сквере под солнцем, жарящим с неба и накалившем асфальт, играли дети, а три негритяночки, явно няни, разговаривали в тени цветущих фламбойянов. Помню, я сидел на идиллической скамейке в желанной прохладе деревьев, и меня позвали, и солнце со всей силы ударило мне в глаза, когда я обернулся: это была Ливия. Лаура стояла посреди комнаты в белом купальнике, не бикини, не раздельном, а «белоснежном трико» в техническом объяснении Ливии: с глубоким и широким вырезом на спине и еще одним спереди, до ложбинки между грудями, и закрытой шеей: никогда я не видел ее такой прекрасной, как в том полумраке, — разве что голой разве что голой разве что голой. Я сказал «ошибку», потому что с того дня у Ливии в каком-то отделе мозга, ответственном за прихоти, сфабриковалось желание/зуд/потребность, чтобы я увидел ее нагишом: я понял это по тому Арсен, как она подозвала меня, помоги-ка мне завязать здесь, указывая на спину и поддерживая лифчик от бикини руками, сложенными неуклюже не от недостатка опыта. Понял по тому, как — я заметил в зеркале — Лауре не понравилось, что я замешкался на минуту, больше чем просто минуту, над этим узлом гламура, надушенной кожи, последней моды.
Нет, в тот вечер у нас с Лаурой еще не было любви. Она была, она есть, она будет всегда, пока я жив, сейчас. Ливия знала об этом, мои друзья знали об этом, вся Гавана (а это все равно что сказать весь мир) знала об этом. Не знал только я. Не знаю, знала ли когда-нибудь Лаура. Ливия точно знала: я знаю, что она знала об этом, когда 19 июня 1957 года я заехал за Лаурой, а она пригласила меня войти. Проходи, сказала она, не бойся, не съем я тебя. Я ответил тем, что Ливия приняла за очередную остроту, вы сочтете признаком робости в чувствах, в действительности же это всего лишь шекспировская цитата: Мессала, сегодня день рожденья моего, сказал я, дай руку («Юлий Цезарь»/действие V/картина I). Ливия подумала, это я так обзываюсь, и расхохоталась: Ах, Арсен, что ты говоришь, дорогой. Это я-то Мессалина? Единственная Мессалина в этом доме — Эсперанса, кухарка-служанка-прачка-на побегушках у Лаурливии, вот у нее что ни день, то новый хахаль (трахаль, знаешь ли). Я вошел. Я одна, сообщила она. А Эсперанса, добрая душа? спросил я, а она забралась с ногами на диван и подложила две подушки под спину — на ней были брюки (капри из голубого латекса для Ливии) и мужская рубашка, встретила она меня босая — и ответила: Ушла, радость моя, приглаживая волосы, выходной и все такое. Потом застегнула рубашку на все пуговицы и сразу расстегнула, добившись наконец, чтобы я, к своему удивлению, обнаружил на ней лифчик.