Темная материя - Питер Страуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ее пристальный взгляд» с самого начала продвигался с натугой. По сути, это занимательная история о безвольном мужчине и женщине, подобной свирепому животному, и я «принаряжал» ее в стиле этакой постмодернистской лав-стори. Сказать по правде, книгу эту должен был написать Тим Томпсон в середине пятидесятых.
Неумолимая, тяжелая волна горя вновь затопила меня, я будто оплакивал смерть, настоящую смерть — всего моего детства и юности. Я громко застонал, сбитый с толку. Сокровищница красоты и жизненной силы, все, что еще хранило чистые ощущения наслаждения, горя и потери, было сметено, улетучилось, а я едва заметил. Мои родители, бывшие соседи, дядюшки и тетушки — вся эпоха, казалось, воззвала ко мне, или я — к ней, и в стремительной череде, как серию отрывочных кадров, я увидел:
— падает снег декабрьским вечером 1960 года, огромные хлопья мягко опускаются, словно перышки, из непостижимо глубокого черного неба;
— тощая гончая, преследуя кого-то, стелется по глубокому снегу у подножия холма, с которого мы катались на санках;
— потрескавшаяся глазурь ледка на рейках сидений наших санок, щербины и вмятины на длинных холодных полозьях;
— искрящийся стакан с водой на маминой лучшей белой скатерти.
Наполовину ослепший от слез, бродя вокруг мраморного разделочного столика в моей чикагской кухне, я с изумительной ясностью увидел западную окраину Мэдисона, штат Висконсин, — место, где я вырос и откуда бежал почти сразу же, как появилась возможность. Моя удивительная подружка, нынче моя супруга Ли Труа, бежала со мной — на машине через всю страну до самого Нью-Йорка. Там я поступил в Нью-Йоркский университет, а она работала официанткой в баре до тех пор, пока не поступила туда же, и устраивала суматоху, где бы ни появлялась. Однако сейчас говорил со мной не Ист-Виллидж, а Мэдисон, совсем непохожий на Нью-Йорк что тогда, что сейчас, — место, где я познакомился с Ли Труа, где мы ходили в школу с нашими славными неугомонными друзьями.
А потом я увидел их всех, наших друзей, которых пришлось убеждать, что, если у меня есть отец и он — не полное ничтожество, а профессор университета, это не повод считать меня последней сволочью и слюнтяем. Их физиономии высветились так отчетливо, как сверкнул в памяти стакан с водой на маминой парадной скатерти… Юные лица склонились к точеному, безумно красивому личику Миноги[4]. И хотя они называли меня Двойняшкой, я внешне вовсе не был на нее похож. А прежде чем я сполна насладился воспоминанием, занавес рухнул, словно тяжкий запрет. Ба-бах. «Хватит с тебя, корешок!»
— Господи, — взмолился я. — Да что же это со мной?!
Что за оглушающий миг, наполненный такой мучительной болью — болью о том, чего я не сделал, о том, что я потерял, потому что не сделал всего того, что не сделал.
Следом я, будто на гигантском экране, увидел шевелящиеся губы, небритое лицо, жуткие ноги в ссадинах и услышал усталый, почти механический голос, хрипевший четыре слога, казавшиеся загубленной душе охранной грамотой. Отделенный от мира, который в юности так счастлив был покинуть, я очень жалел, что у меня нет оберега для защиты от Мэдисона — от шелушащейся ледяной глазури на «Флексибл Флайере»[5]; бегущей по следу гончей; щелчка замков с грохотом захлопнувшейся двери в школьном коридоре; загадочного очарования профилей Миноги и Крохи Олсона, которое им придал свет из окна 138-й аудитории нашей школы.
Пытаясь избавиться от наваждения, я включил радио, как всегда настроенное на станцию NPR. Мужчина, чье имя я сейчас был не в состоянии вспомнить, хотя узнал его голос, объявил: «Поистине неожиданно, как певуче звучит мелодичный Готорн, когда читаешь его вслух. Думаю, мы потеряли это — представление о том, настолько важно звучание прозы».
И Натаниель Готорн повернул ключ — подарил мне возвращение в утраченное царство. Нет, не идею читать его вслух, но слушать, как произносят его слова другие: звучание его произведения, как сказал человек с NPR. Я в точности знал, как звучит готорновское «Письмо Скарлет»[6], потому что был знаком когда-то с мальчиком, способным запоминать наизусть все прочитанное. Мальчик этот частенько цитировал длинные отрывки из романа Готорна. А еще он любил вбрасывать в простой разговор чумовые слова, которые выуживал из книги под названием «Словарь неизвестных, удивительных и экстравагантных слов под редакцией капитана Лиланда Фаунтейна». Он как-то поведал мне, что считает невероятно странным, что геронтология изучает старение, а ностомания не имеет ничего общего со старостью, а просто означает патологическую ностальгию[7]. Имя мальчика было Говард Блай, но мы, наша маленькая шайка, звали его Гути. Почему-то у каждого из нас была безобидная кличка. Гути автоматически запоминал все, что читал. Стоило строчке мелькнуть перед глазами, как она сама собой впечатывалась в некий бесконечный свиток у него в мозгу. И хотя я, конечно же, мечтал о такой же «емкости», но не имел ни малейшего понятия, как это у него получается и приносит ли оно пользу Гути Блаю, который в литературном плане был, мягко говоря, необразован.
Даже в выпускном классе в Мэдисон Уэст, когда нам было по семнадцать, Гути выглядел на тринадцать-четырнадцать: маленький, беленький, розовощекий — херувим, одним словом. Глаза у него были небесно-голубого цвета, как глазки у куклы, а волосы падали на лоб густой челкой. Вспомните Брэндона де Вильде в «Шейн», добавьте пару лет — и получится Гути. Люди любили его только за то, что он красив и неболтлив. Он не был таким смышленым, как Минога, моя подружка Ли Труа, но не был и бестолковым или тугодумом — просто Минога была чертовски умна. В характере Гути не было ни капельки агрессивности, или наглости, или бесцеремонности. Мне казалось, скромность у него врожденная. Но это не значит, что он был вялым, безразличным или слабаком — вовсе нет.
Гути был вот каким. Если взглянуть на групповое фото, например на снимок людей, бредущих по лугу или сидящих в баре, взгляд всегда отмечает кого-то, кто мысленно как бы не с ними, но с удовольствием наблюдает за происходящим. «Въезжает», как сказал бы Джек Керуак. Иногда Гути любил просто завалиться на спину и — ну да, «въезжать» в суть того, что разворачивалось перед ним.
О Гути Блае могу сказать, что он был поистине хорошим человеком. В этом пареньке не было ни подлости, ни жестокости. К несчастью, из-за роста и внешности ему порой доставалось от людей, не страдавших добросердечием: задир, наглецов, подонков. Они с радостью цепляли его, обидно дразнили, порой третировали, и временами мы, лучшие его друзья, чувствовали, что обязаны заступиться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});