Разные годы жизни - Ингрида Николаевна Соколова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже не испытала радости в момент, когда кто-то помог поставить ногу на гусеницу и несколько пар рук протянулось, чтобы втащить меня на танк. Я села на жалюзи, сквозь которые тянуло теплым, пахнущим газолем воздухом.
Уже совсем стемнело. Широко расшвыривая грязь, танк уверенно продолжал свой путь. Мальчишески звонкий голос спросил:
— А если бы мы не остановились?
— Легла бы поперек дороги, — отвечала Валентина.
— Подумаешь, жертвовать собой ради какого-то десятка километров. Да танк бы тебя в лепешку смял и никакого героизма в этом бы не было: не в бою, не с врагом.
— Я в героини и не лезу. Просто старшой не одолеть эти десять... Слаба после болезни. Да и сапоги жутко велики, и оба на левую ногу.
— На левую оба? — Смех грянул дружно, как после хорошей шутки.
...В штабе на столе тускло горела коптилка. Офицеры разведотдела не хотели меня признать. Грязь так облепила шинель, что пуговицы было не расстегнуть. Я поглядела на Валентину: маленький глиняный болванчик с белыми, словно нарисованными мелом, кружочками глаз. Значит, я тоже выгляжу не лучше.
Горячей воды не оказалось, но мы были рады и ведру холодной. Валентина стащила гимнастерку. У нагрудного кармашка что-то блеснуло. «Вторая брошка», — мысленно усмехнулась я и тут же выругала себя за высокомерие и бог знает еще за что.
Поспать довелось лишь пару часов. Ровно в шесть действительно начиналось наступление, а Валентине еще предстояло дойти до батальона. За столом, заваленным картами, в ярком, теплом свете старинной керосиновой лампы, заправленной, вернее всего, бензином с солью, суетились офицеры. И в этом ровном и сильном свете я увидела пододвинутый к Валиному топчану стул с высокой спинкой, через которую была перекинута тщательно отутюженная выцветшая гимнастерка со звездочкой Героя над левым нагрудным кармашком.
ФРОНТОВОЙ ЭПИЗОД
Слушай, туман, будь другом. Ты же союзник солдата. Потерпи, не исчезай, не оседай прозрачными каплями на траву и листья. Чуть-чуть погоди. Они сейчас будут здесь, а тогда — пусть прогоняют тебя горячие мечи солнца.
...Я сижу в окопе боевого охранения, чуть ли не на нейтральной полосе, под носом у немцев, и жду возвращения разведчиков. Жду с тревогой, с нарастающим нетерпением. Как там Петька? Взял ли подходящего языка? Парнишке всего-навсего пятнадцать лет, но он гордость нашей роты. Война сделала его замкнутым, он кажется намного старше своих лет. Я никогда не слышала его смеха. Четыре ранения. Нежная, еще детская кожа — и уродливые рубцы с красными неровными краями...
Честью прошу, туман, не исчезай, укрой мальчишку своим серым пологом. Пусть хоть на сей раз минуют его пули и осколки!
Я словно вижу, как Петька пробирается сюда. Знаю, что он чувствует при этом. Знаю? Вижу? Нет, не те слова. Просто я могу мысленно проследить весь путь его группы: сколько раз этот путь был у нас общим, и чувства и действия были общими — в мороз ли, в оттепель мы одинаково прижимались к земле, старались слиться с ней и стать невидимками; ловко прорезали проходы в колючей проволоке; боясь дохнуть, вслушивались в таинственные ночные шорохи и, не разжимая губ, проклинали мертвенно-белое сияние осветительных ракет. И всякий раз был страх, было огромное напряжение, и еще — великая Необходимость, стремление выполнить приказ. И работа — тяжелая, черная.
Путь в тыл врага... Возвращение с пленным... Или — без него, с горькой пустотой на душе. Эх, туман ты, растуман, разве забудутся страшные метры такого пути? Разве забудутся те, кто шел рядом? Никогда, никогда. Бывало, Петька, отталкиваясь одним локтем, тащил меня, отяжелевшую от боли, к нашим позициям и онемевшими заскорузлыми пальцами то и дело ощупывал мой лоб. А порой я, плача от бессилия, волокла его через страшно широкую нейтралку. Всякое бывало. И поэтому сегодня, поджидая разведчиков в боевом охранении, где иной раз ребята дожидались меня, я словно вижу Петьку и, кажется, все о нем знаю. Только все ли?
...Черный, словно в трауре, городок. Солдатские гимнастерки пропитались приторным запахом трупов и гарью свежих пожаров. Полк на марше. А сзади плетется мальчишка — босой и тоже будто весь покрытый копотью. Ему протягивают сухарь, угощают бурым кусочком сахара, пахнущего табаком. Его расспрашивают о родителях. Полуобернувшись в сторону развалин, он нехотя цедит: «Мамка — там...»
Теперь у полка свой сын. Закончится война, и за парту сядут мальчишки с боевыми орденами и медалями на груди. Сверстники будут им страшно завидовать. Но они — те, кого война обошла стороной, — не будут знать, что сын полка — это сначала просто человечек, немного смешной в военной форме, кукольный солдатик, но с большим, храбрым сердцем, полным ненависти. Мальчик на войне, на серьезной, кровавой войне.
Таков и наш Петька. Но уже на первом году службы он перебрался в разведроту. Ему никто не шлет писем. «Где твой отец?» — «На фронте!» Он научился неслышно подкрадываться к немецким часовым, ясно и точно докладывать командиру. Он не играет в войну с ружьем, выструганным из доски. Он солдат, настоящий солдат, и это все, что известно о нем роте. Чем жил он вчера, каким был его мир без автомата и шрамов? В мир его детства не дозволяется заглянуть никому из нас.
...Чуть ли не на голову мне валится продолговатый тюк. Слышно прерывистое дыхание. За кромку траншеи судорожно хватаются четыре руки, и двое спрыгивают в узкую щель. Тюк освобождают от ремней, и он превращается в тощего немца. Разведчик подталкивает его в спину. В полной тишине мы по ходу сообщения уходим с переднего края.
На вопросы пленный отвечает с откровенным вызовом. Ему семнадцать лет, и голос его частенько срывается, пускает петуха. Выражение его глаз не различить: он стоит, подавшись вперед, опустив голову, словно приготовившись к прыжку. Петька тоже здесь, в землянке, хотя присутствовать при допросе ему не положено. Но никто его не гонит: всем понятно желание парня узнать о результатах своего нелегкого труда. Стоило ли идти на риск, тратить столько сил на этого долговязого хлыща?
Недоверчиво, с удивлением, с мальчишеским любопытством Петька ловит слова, чуть ли не заглядывает мне в рот, а порой прерывает допрос нетерпеливым жестом: «Ну, что он — не врет?» С ненавистью смотрит он на немца, и тот, почувствовав тяжелый