Двенадцать замечаний в тетрадке - Каталин Надь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сперва я обрадовалась билету в оперу, а потом радость ушла. Мое место было на четвертом ярусе. Я плелась вверх по бесчисленным ступенькам, красная как рак: мне казалось, что все смотрят на меня. Потом поняла, что никто не смотрит, и от этого сделалось почему-то грустно. Сесть пришлось сразу же — билетерши загоняли нас на места, как овец. Одна из них, ласковая на вид старушка, сказала даже: «Никаких нервов не хватит с этакой армией детворы управляться!» Рассматривать театр я не стала. Наш учитель в Тисааре часто о нем рассказывал, рассказывал с восторгом и очень подробно. Должно быть, так все и есть, как он говорил, что же смотреть? Я ждала только бана Банка, потому что была влюблена в него, то есть в его главную арию. У нас, в тисаарской школе, была уйма пластинок, и, если после занятий разрешали прокрутить что-нибудь еще, я всегда просила главную арию бана Банка, вот эту:
О родина, ты жизнь моя…Тата и Ма не знали этой оперы, да и откуда им было знать! Однажды я попыталась рассказать им, но рассказать музыку очень трудно. Про эту арию, например, я сказала, что, где бы ее ни услышала, где бы в это время ни была, сразу же заспешила бы домой. Хоть пешком бы шла, хоть с самого края света! Вот какая это ария! Тата и Ма переглянулись тогда, и я знала, что они думают о моем отце. Хотя я-то об отце не думала.
В антракте после первого действия сидевшие вокруг ребята стали со мной знакомиться — поняли, что я новенькая. Имен я не разбирала, и отвечать одновременно на все их вопросы было немыслимо. Я всегда теряюсь, когда на меня обращают внимание. В общем, мямля. Звали меня в буфет, но я не пошла: все искала Тутанхамона. Потом услышала, как сидевшие сзади девочки сказали, что директор не пришла, потому что заболела ее дочка. На месте Тутанхамона сидел высокий мужчина в очках, которого ребята называли дядя Золи; выяснилось, что он наш учитель музыки. Мне он не понравился, сама не знаю почему… Очень жалко, что не пришла Тутанхамон!
Но вот начался второй акт, на сцене появился Тиборц, старик крепостной, и я сразу забыла, где я и что я.
Я ведь не знала, какой он, Тиборц! Только голос его знала по пластинке, его характер, вернее, роль. Знала, что он бедный и старый, но верный и честный. Что в молодости был героем, спас Банка, когда тот был ребенком, а сейчас повсюду сопровождает, охраняет и защищает супругу Банка — Мелинду… Но больше я ничего не знала, не знала, какой он: ведь до сих пор мне доводилось только слушать оперу, а не видеть на сцене. Я и не думала, что в роли Тиборца передо мной появится Тата!
Вот когда я пожалела, что не пошла во время антракта в буфет: у меня вдруг пересохло горло.
Сосед молча протянул мне бинокль — заметил, верно, что я вся на сцене. Но было уже поздно, хотя я и видела теперь, что морщины на лице у Тиборца только от краски и что он вовсе не сгорбленный, потому что, когда перестает следить за собой, становится почти такой же высокий, как Банк. Ничто уже не могло мне помочь, хотя я и знала наверное, что его белые вислые усы только приклеены, как и парик со взбитыми вихрами…
Так же взлохмачивались волосы у Таты, так же темнели у корней от пота, когда он строгал или выпиливал что-то у себя в мастерской. Вот усы всегда молодцевато торчали кверху; только когда он умер, обвисли, как у Тиборца… Я сидела тогда одна, смотрела на умершего Тату и думала: вот интересно — усы тоже как будто умерли. Глупо, конечно, но тогда я действительно только про это и думала. Сидела возле Таты на полу по-турецки, одна во всем доме: Терушка побежала за доктором. Кажется, она не поверила, что Тата умер: после обеда он всегда лежал на диване вот так же, с сигарой в руке. Ма ушла к другой своей невестке, у которой был маленький, а мы с Терушкой мыли посуду. Терушка заглянула в комнату и сказала:
«Тата, Тату! Эдак вы покрывало прожжете…»
От горящей сигары, выпавшей из его руки, уже тлел коврик, потому что Тата умер: прилег подремать после обеда и умер.
Терушка ужасно испугалась, сразу заплакала в голос. Она в семье самая младшая, из взрослых конечно, и живет с нами недавно, с тех пор как дядя Габор на ней женился. Тата очень любил самую младшую свою невестку, впрочем, он всех их любил, по-моему.
Когда Теруш убежала, я первым делом подняла с полу сигару и затушила ее в пепельнице: у Таты была пепельница в виде кабаньей головы, которая все время скалилась. Потом поправила свесившуюся вниз руку Таты. У него часто рука свешивалась, когда он дремал в шезлонге; шезлонг был узкий, старомодный, но Тата любил его. А когда рука затекала, сердился. Ну вот, я и поправила ему руку. Больше делать было нечего, и я села возле него на пол. По привычке. Я всегда так садилась после обеда рядышком, и мы беседовали, если только Тата не начинал дремать. Говорят, я, когда была маленькая, дергала его за усы и сердилась: не спи, мол, лучше рассказывай что-нибудь! В последнее время, с тех пор как я приохотилась к газетам, мы говорили иной раз и о политике; меня многое интересовало, но больше всего колонии. Тата не высмеивал меня, не говорил, что это не моего ума дело. Как-то я даже спросила у него, что такое любовь и куда делся мой отец…
Вот только тишина на этот раз была необычной. Когда Тата засыпал крепко, он начинал легонько всхрапывать, потом храпел