Родом из Сибири - Инна Макарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы занимались в большом зале с высокими окнами, сценой, с палками вдоль стен – станками для занятий хореографией. Да, у нас были и танец, и ритмика. И, главное, занятия по мастерству. Сколько было разговоров о Станиславском, о нашем русском театре. Мы любили этот мир репетиций, мир литературы и музыки. Мы играли в нашей студии Лермонтова, Островского, Гольдони, Мольера, Шекспира.
В кружке уже были свои традиции, рассказывали о старших кружковцах, которых я не застала, так как они поступили в столичные театральные институты. Эти ребята вошли уже в иную, взрослую, жизнь.
Какое счастье было вечером бежать в нашу студию. В валенках, в ушанке, а поверх бабушка заворачивала меня в огромную шаль, оставляя маленькую щелочку для глаз. А под шалью, на груди – книжка и тетрадка с ролью. И невозможно было пропустить ни одной репетиции: казалось, пропущу все самое главное, лучшее в жизни… И я бежала по темным, заваленным сугробами улицам в студию. Ах, как я хотела играть по-серьезному, по-настоящему!
На распределение ролей «Двенадцатой ночи» пришли почти все кружковцы. Какими они представлялись мне опытными, умными, блестящими артистами! Если среди взрослых людей разница в четыре-пять лет не очень заметна, то когда тебе тринадцать и все старше тебя, их авторитет завораживает.
Валентина Викторовна зачитывает состав исполнителей.
Себастьян – Борис Сухов. Конечно же, он! Стройный, светловолосый, интеллигентный. Он уже играл Ромео. Мальволио – Дима Мелик, легкий в движениях, хотя и плотноватый, с умными, темными, озорными глазами. Сэр Эгюйчик – Марат Бондаренко-Стольниц, сэр Тоби – Изя Зильберштейн. Шут – очень важная и трудная роль – Леня Чевашев. Виола – Нина Мамаева. Конечно, кто же еще! Нина сыграла в кружке уже несколько ролей. Она была звездой ДХВД. Первое время я старалась подражать ей. Мария – и вдруг я слышу: Макарова. Я замерла. Я буду играть вместе с ними! С этими замечательными людьми!
Наконец наступил день премьеры. Все важно, все волнует – декольте длинного платья и запах грима, новенькие, пахнущие клеем и краской декорации и световые эффекты! А какие все красивые! В гриме, в роскошных костюмах. Я уж не говорю о герцоге – В. Орлове, или Себастьяне, но вот Леня Чевашев, высокий, пластичный…
Здесь мне хочется остановиться и процитировать фронтовое письмо Леонида Чевашева. «…И воспрянуло в памяти многое из моментов пребывания моего в ДХВД. Вдруг что-то новое, сильное захотелось испытать в жизни, это – хотя бы один день пожить на сцене с порывами шекспировской любви».
Но это будет потом, а пока Леня напевает песенку шута и как-то мягко, по-кошачьи, двигается. Зал переполнен. Спектакль идет с подъемом. Приближается мой выход. На сцене буйствует сэр Тоби – Изя Зильберштейн, отплясывает сэр Эгюйчик – Марат Бондаренко, важ ничает Мальволио – Дима Мелик. Я выбегаю: «Что за кошачий концерт вы тут развели?» – и от волнения забываю текст. Я стою, в ужасе молчу и ни одной строчки не помню!
В антракте, за кулисами, пробегая мимо, Марат крикнул: «Ты что?! Брось реветь, ведь все идет хорошо!» Этого мне было достаточно. Слезы я утерла. И когда выходили на поклон, я была уже счастлива! Да разве я одна! Мы все были счастливы.
Это была весна 1941 года…
Много-много лет спустя я побывала в своем с детства родном краю – с концертами объездила весь Кузбасс. Была в Тайге, но немногое смогла увидеть, не сразу все вспомнилось, ведь увезли меня из Тайги в раннем детстве… Но вдруг увидела кедры! И как же бросилась к старому кедру, знала же, что он помнит время, когда мама моя была молоденькой, а дедушка работал на станции.
Мамин отец – Иоганн (но все его звали Иваном) Михайлович – был ссыльным поляком, и я долгое время не знала, что он мой родной дедушка, от меня это скрывали. В Сибирь целая группа ссыльных поляков попала за какое-то восстание, мой дедушка участвовал в нем совсем молодым. Там он встретил мою бабушку, которая была переселенкой из-под Бронниц, и, чтобы жениться, принял православие, на этом настоял священник. Жили они в городе Тайга Кемеровской области, где, собственно, я и родилась. Дедушка был достаточно образованным, корни его родословной, рассказывали мне, уходят в Австрию. В его доме было много вещей, выписанных из Варшавы, – зингеровская машинка, рожок для обуви…
Потом я приезжала в Тайгу еще раз. Конечно, была в Мариинске, где жил мой дедушка, куда меня маленькой привозили на лето. Там на высоком крыльце дедушкиного дома я когда-то дала первое представление. И теперь, в свой приезд, опять выступала с концертом. Перед его началом мы искали дедушкин дом. Я не помнила ни названия улицы, ни номера дома, но смогла точно указать, куда надо идти. Мы шли по улице, а дома все нет и нет. Я чувствовала, что цель уже рядом, но меня торопили – скорее на концерт, ждут зрители, надо выполнять программу. А когда уже выходила на сцену, кто-то шепнул мне – нашли! После концерта мы поехали к дому – стоит, как новенький. Нынешний хозяин его отреставрировал. И соседи, припоминая старину, подтвердили: «Да, здесь жил гармонный мастер». Какое тогда, в моем детстве, было безмятежное, счастливое время…
Вставай, страна огромная!
Но наступило лето 1941 года с его каникулами и перерывом в работе студии. Все казалось серым и неинтересным в сравнении с нашим репетиционным залом, со спектаклями. Я слонялась, как сонная муха, по дому, только выезды за город, на Обь, всегда приносили радость.
В тот день мы с девочками из нашего двора решили поехать в сосновый парк на берегу Оби. Купались, ели мороженое, смотрели на проходящие пароходы, на небо, на людей. Видели, как группы отдыхающих собирались у репродуктора, прикрепленного к сосне. Помню, одна девочка спросила, что это передают. А мы все были так заняты собой, как это бывает у подростков, что опять ничего не поняли. Я ответила: «A-а, опять какая-нибудь нота!» И снова купаться.
Обратно возвращались моторкой, потом – трамваем. Всюду было много народа. И мы опять ничего не поняли. Приехали домой уже вечером. Вошла мама и сказала: «Ну вот и все с вашим ученьем и со всем на свете. Война!»
Конечно, тайком от мамы я была в райкоме комсомола. Очень робко вошла в прокуренную комнату. Какой-то человек с усталым лицом спросил: «Тебе чего?» Я ответила: «На фронт». Как видно, ему надоели эти посещения! И огрызнуться нельзя. Я не уходила. Тогда он сказал: «Ладно, приходи завтра, вот тут надо подежурить, полы помыть».
Я удалилась. Какое непонимание! Человек на фронт просится, а ему – подежурить, полы помыть!
Побежала в студию. Оказывается, там полно событий. Из отпусков все вернулись. Многие кружковцы мобилизованы, приходили прощаться.
Понимала ли я тогда весь страшный смысл слова «война»? Нет, конечно, нет. Разве я могла себе представить то чудовищное, что с каждым днем, месяцем, годом раскрывалось для людей в этом грозном понятии.
В самом начале войны за окном нашего дома я услышала молодые голоса проходивших солдат:
Вставай, страна огромная,Вставай на смертный бойС фашистской силой темною,С проклятою ордой!
Но разве думала я, что вместе со взрослыми в первые дни войны уйдут на смертный бой сыновья наших сибирских писателей – Миша Пушкарев, Миша Коптелов – ребята, с которыми мы совсем недавно ходили на елку, получали подарки. Уйдут и не вернутся… Многие выпускники нашей школы, недавние старшеклассники, на которых мы заглядывались, уважали и горди лись, если они удостаивали нас вниманием, тоже уйдут и тоже не вернутся. Какими неприступными казались они в школе, всезнающими, взрослыми, и какими неожиданно близкими и родными стали эти мальчики, когда с посерьезневшими лицами и трогательными улыбками – мол, все в порядке – шли они к военным эшелонам.
Разве могла я себе представить, что в смертельный бой с этой фашистской ордой уйдут почти все исполнители «Двенадцатой ночи»? Что с фронта они будут писать удивительные письма, а Валентина Викторовна перед репетициями в холодном зале будет читать их нам?
Письма будут написаны между боями и заданиями: «…с которого не надеялся вернуться живым…»; или: «…здесь побывал в таких переделках, что, как вспомнишь, волосы дыбом становятся…»; или: «…я нахожусь все время на передовой, в нескольких метрах от врагов и даже бываю у них в тылу…»
И в каждом письме убежденность в победе и мечта о театре, о творчестве.
Мы не знали тогда, что все наши мальчики в тяжелую минуту проявят поразительную силу и величие духа! Что Марат Бондаренко-Стольниц напишет такое письмо:
«Напишите, где ребята?.. Все ли живы-здоровы? Что играют? О чем думают? Я знаю, что мы боремся за лучшее будущее. Я, если надо, жизнь отдам за то, чтобы мои друзья говорили со сцены словами Шекспира и Мольера, Горького и Чехова. Но умирать мне не хочется. Я еще хочу вылезти из-под стола Органом, хочу еще раз станцевать танец Эндрю Эгюйчика и хочу переиграть все возможные и невозможные роли. Надеюсь, что это удастся и сбудется, а если нет, то пусть на моей могиле напишут: “Он любил искусство больше самого себя, а Родину – больше искусства”. Всегда Ваш Марат Бондаренко. 1942 год».