Родом из Сибири - Инна Макарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марат был очень тяжело ранен, контужен и погиб.
А от Димы Мелика не будет писем. Он не успеет их написать. В первые же месяцы войны под Ленинградом наш Дима подхватит знамя и побежит вперед! Он ведь всегда был такой легкий в движении! Так и погибнет Дмитрий Мелик со знаменем в руках!
Как выразить вам благодарность, ребята, вечную, неизбывную боль душевную… Сколько мы видели потом могил молодых ребят, и на нашей и на чужой земле! И каждый раз, когда я читаю надписи на солдатских могилах – год рождения 1923, 1924, 1925, – я думаю: это все вы, наши старшие ребята, и каждый раз сжимается горло. И ничего нет более святого и трагичного, чем ваша оборвавшаяся юность!
Многие стали известными героями, большинство не успело ими стать, но перед нами, живыми, все вы – герои. Своей жизнью вы защитили нашу. И вы победили…
Оставшиеся студийцы под руководством Валентины Викторовны в августе должны были поехать в колхоз убирать свеклу, играть перед колхозниками. А пока репетиции. Надо срочно готовить новый репертуар, удобный для исполнения в любых условиях.
По каким-то причинам в то лето наша студия не выехала в колхоз, а поехала я со школой в один из совхозов, где мы окучивали картошку и пропалывали свеклу.
Когда вернулись из совхоза поздней осенью, жизнь в Новосибирске изменилась. Начали прибывать эвакуированные, целые организации, заводы, театры. За год до войны мы переехали с Потанинской улицы на улицу Челюскинцев, в так называемый Дом писателей. У нас была трехкомнатная квартира, и вначале мы приютили харьковчан, потом у нас жили ленинградцы, потом москвичи.
Приходили мамины московские знакомые, рассказывали о воздушных налетах, бомбежках, о трудном пути в эвакуацию – рассказы тревожные, но интересные. Многие ругали себя за наивность: не взяли с собой кто электрическую плитку, кто – тонкие чулки. Считали, если едут в Сибирь, все это не пригодится.
В городе стали появляться первые госпитали. В нашей студии тоже наметились перемены. Ушли на фронт наши лучшие, самые способные ребята, но появились новые, из числа эвакуированных.
Работа студии заметно оживилась. Вскоре состоялся первый выезд в госпиталь, где был большой просмотровый зал, и даже со сценой. Поэтому повезли «Тартюфа», где я играла Дорину. В этом госпитале преимущественно лечились ранения лица, восстанавливались челюсти, носы. Много обожженных лиц у раненых танкистов.
Я старалась не смотреть в зал. А зал был переполнен. Большинство раненых ходячие. Сцена без занавеса. С одной стороны сцены и всего зала – большие окна, выходившие во двор. Была поздняя осень, но на дворе тепло, и кое-где окна открыли.
Я любила веселую Дорину. В каком-то эпизоде я подскочила к окну… и вздрогнула. За окном, плотно прижавшись к стеклу, стояли и смотрели на меня маски. Неживые лица с любопытными молодыми глазами. Они увидели мое оцепенение, и одна маска мне подмигнула, мол, не тушуйся, и изобразила что-то вроде улыбки. Розоватая, натянутая кожа лица почти не двигалась…
Как нас ждали раненые! Помню обожженные, забинтованные лица – что под повязками, подумать страшно, а глаза юные, страстные. Когда спектакль кончался, кричали: «Не уходи!» Годы спустя я рассказывала об этом Никите Михалкову, он был заворожен. И отголоски моей истории, возможно, слышны в финале его «Предстояния».
Принимали нас в госпиталях всегда радостно. Иногда приходилось пробираться к игровой площадке между носилками, на которых лежали больные, так что вместо первых сидячих мест были лежачие. Вскоре мы привыкли к раненым, не пугались вида искалеченных, хотелось доставить им как можно больше радости. Не знаю, хорошо или плохо мы играли. Но играли искренне, с большой отдачей, за что получали аплодисменты благодарной аудитории, а те, кому нечем было аплодировать, стучали ногами.
В Новосибирск были эвакуированы из Ле нинграда Пушкинский театр, филармония, ТЮЗ. К нам в школу приходил Соллертинский со своими изумительными лекциями по искусству. Я старалась не пропускать их и купила абонемент в филармонию. Удивительно, как точно показывал его И. Андроников в своих устных рассказах.
Руководители нашей студии тоже не растерялись, и на репетициях стали появляться выдающиеся мастера сцены. Были у нас Корчагина-Александровская, Юрьев, Николай Симонов. С Симоновым я даже репетировала Марину Мнишек!
Разумеется, перед приходом такого артиста мы особенно тщательно убирали свой зал. Ведь мы ждали не просто знаменитого артиста Николая Симонова. К нам приходил сам Петр Первый. Это было впервые, когда я почувствовала феноменальную силу кинематографа. Волновались ужасно. В этот вечер была назначена репетиция сцены у фонтана. Участвовали я и Женя Шурыгин. Николай Константинович прошел через весь зал, разделся, поздоровался с Валентиной Викторовной и сел с нею рядом. Сказал: «Продолжайте».
Начинал сцену Димитрий, то есть Женька. Дрожащим от волнения голосом он заговорил:
– Вот и фонтан, она сюда придет… – Вплоть до моей реплики:
– Царевич! – Но произнести ее я не успела. Симонов соскочил со стула, занял Женькино место и начал сцену снова. Все ближе и ближе к моему выходу, наконец:
– Но что-то вдруг мелькнуло… Шорох… Тише…
Нет, это свет обманчивой луны,И прошумел здесь ветерок.
– Царевич! – Произношу я и в своих валенках бесшумно появляюсь на сцене.
Самозванец еще не видит Марину. Он только произносит как бы про себя:
– Она! Вся кровь во мне остановилась.
– Димитрий! Вы? – Все еще не узнаю я, кто это там стоит ко мне спиной.
– Волшебный сладкий голос! – И вдруг Димитрий разворачивается ко мне и во всю мощь симоновского темперамента и особенного симоновского голоса почти кричит:
– Ты ль наконец? Тебя ли вижу я, одну, со мной, под сенью тихой ночи?
Косички мои поднялись дыбом, но я не сдаюсь и продолжаю сцену:
– Часы бегут, и дорого мне время. Я здесь тебе назначила свиданье не для того, чтоб слушать нежны речи любовника…
Вот так. Знай наших! Мы доиграли сцену до конца. Потом Николай Константинович рассказывал о съемках «Петра Первого». Несколько раз повторял: «Читайте больше!»
Наверное, во время репетиции Симонов был поражен обликом своей партнерши – полтора метра ростом, в валенках, с торчащими косичками, – но он, мастер, ничем не выдал удивления. Прощаясь, Николай Константинович погладил меня по голове и сказал: «Надо поступать в театральный институт…» И не просто сказал – с нажимом. Я и прежде была уверена в правильном выборе будущей профессии, а уж после того как меня благословил сам Симонов, – сомнения вообще улетучились.
Во второе военное лето, в 1942 году, наша студия выехала в один из колхозов Кулунды. Поселились в брошенном, с заколоченными окнами доме. Окна открыли, помыли. Посредине дома стояла большая русская печь. В ней Валентина Викторовна со старшими девочками готовили еду. Убирали в поле турнепс. Вечерами репетировали прямо во дворе или играли перед кол хозниками, где-нибудь на полевом стане, среди костров. Костры были единственным освещением.
Возвращались в Новосибирск в конце августа. До станции добирались на волах. Весь наш реквизит, костюмы, гитары погрузили на арбу, сами расположились на двух других и ехали так всю ночь. Вначале ребята играли на гитаре, пели. Какой-то пастух спросил: «Кто такие, цыгане, что ли?» Мне это понравилось очень.
Провести ночь под открытым небом было мне не в диковинку, и, глядя на звездное августовское небо, я вспоминала, как мама ездила в командировку на Алтай, в горную Шорию, и взяла меня с собой.
Западнее отрогов Саян есть Салаирский кряж. И есть там гора Петушок. Странное это место. На вершине горы в тайге вдруг болота, валуны.
Здесь пролегал единственный путь на старинный, екатерининских времен, золотой рудник Спасский, туда и направлялась мама по заданию краевой газеты и журнала «Сибирские огни».
В большом очерке «В верховьях Кондомы» она писала:
«О таинственном и страшном Разломе те, кто бывал на нем, отправляющихся в рудник Спасск впервые предупреждают еще в Бийске. “Да что там? Выбита дорога, болотистость, крупные подъемы?” – допытываются новички.
Люди бывалые таинственно бросают: “Увидите”.
Склоны гор настолько круты, что местами даже верховая лошадь с трудом их одолевает. Запряженных коней пустая телега стаскивает вниз. От заимки, где обычно ночуют транспорты, осматривают упряжь, кормят овсом коней и часто меняют телеги на вьюки, вздыбился Петушок – веселая гора, с вершины которой в последний раз видны синеющие холмы Солтона. За Петушком начинается четырнадцативерстный подъем на Разлом. Вечная, никогда не просыхающая грязь, весной и осенью жирно лоснится сплошной, местами доходящей до брюха лошадей, цепкой трясиной. Через догнивающие стволы свалившихся деревьев лезут измученные лошади. Не посильный подъем выматывает одинаково и коней и людей. На вершине горы наиболее гиблые места выстланы кое-где деревянным настилом».