Непобежденный еретик. Мартин Лютер и его время - Эрих Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До рейхстага в Вормсе в 1521 году они никогда не встречались, только переписывались, но оба были уже уверены друг в друге. В январе 1518 года курфюрст Фридрих, не сообщая о том Лютеру, потребовал от августинского капитула, чтобы тот обеспечил его теологу личную безопасность. В мае 1518 года Лютер, не имевший никаких прямых свидетельств княжеской поддержки, решился бросить в лицо Тецелю вызывающую шутку: «Если такие люди, которые не знают Библии ни по-латыни, ни по-немецки, «шельмуют меня самым порочным образом, то для меня это то же самое, как если бы осел орал дурным голосом… Я здесь — в Виттенберге, Мартин Лютер, августинец. И если где-то есть инквизитор, который уверяет, что он может жрать железо и крушить скалы, то пусть знает, что он найдет здесь, у нас, надежную охрану, открытые ворота, ночлег и содержание, сообразное милостивому гостеприимству курфюрста саксонского».
27 августа 1518 года Фридрих Веттин сообщил, что он не гарантирует своего согласия на избрание Карла Испанского преемником немецкого императора. Через четыре дня он пригласил к себе Кайэтана и жаловался на доминиканские наветы, которым подвергся его благочестивый подданный. Препроводить Лютера в Рим значило бы, по мнению курфюрста, допустить «эвокацию» (похищение ценного лица у его законного господина).
Кроме того, это значило бы передавать Лютера «в руки его злодеев». Было бы лучше, если бы дело августинца рассматривалось на немецкой земле и судьями, не подверженными орденским пристрастиям.
Связав требование независимого немецкого суда с протестом против эвокаций, Фридрих ясно дал понять, что переводит дело Лютера в русло «статейного движения» — на почву имперской конституции, которую он, как немецкий земельный государь, не только может, но и обязан будет соблюдать.
Решение курфюрста было обусловлено рядом причин. Среди них можно назвать и призыв Виттенбергского университета, и растущую народную симпатию к Лютеру, и дух политического соперничества с Альбрехтом Гогенцоллерном, и раздражение слишком бесцеремонным вмешательством курии в дела саксонского княжества. Но главное все-таки состояло в том, что союз между реформатором и патриархальным немецким государем был уже заключен и что Фридрих Мудрый в отличие от многих своих коллег по властвованию не нарушал однажды данного княжеского слова.
Когда новая депеша Кайэтана поступила в курию, там посчитали, что просьбу Фридриха надо уважить и от вызова Лютера в Рим воздержаться. Но одновременно папские дипломаты предложили хитрую полумеру: пусть выслушивание Лютера действительно произойдет на территории Германии, однако судью надо назначить римского. Кого? Да самого Кайэтана, с которым беседовал Фридрих.
В начале сентября в Аугсбург поступают одна за другой две инструкции, подписанные Львом X. Первая (тайная) повелевает Кайэтану вызвать Лютера в Аугсбург и принудить его к отречению. Вторая (рассчитанная на оглашение) рекомендует выслушать монаха и в зависимости от обстоятельств «заставить его либо оправдаться, либо отречься».
В послании к Фридриху Кайэтан сообщает только о последней; он дает слово, что допросит Лютера «по-отечески» и вынесет решение, «сообразное справедливости».
Фридрих поставлен в трудное положение. Он не может заподозрить в предвзятости и орденских пристрастиях главного папского легата в Германии. Он вынужден не только согласиться на вызов Лютера в Аугсбург, но и по всей форме заверить Кайэтана, что «курфюрст саксонский будет первым, кто накажет доктора Мартинуса, если тот будет осужден его святейшеством папой».
Наступает самый драматичный момент во всей истории борьбы Лютера с папским Римом. Доминиканцы подкидывают ему угрожающие и издевательские письма. Друзья советуют исчезнуть из Саксонии. Штаупитц 14 сентября пишет из Зальцбурга: «Тебе суждено теперь, насколько я понимаю, только мучение, то есть крест. Поэтому поскорее оставь Виттенберг и приезжай ко мне, чтобы нам вместе жить и умереть». Письмо пришло к Лютеру, когда он уже был извещен Спалатином о распоряжении Кайэтана. Вскоре после этого, 24 или 25 сентября, последовало повеление курфюрста: незамедлительно выехать в Аугсбург.
Лютер находился в пути более двух недель. Письма, которые он направлял в Виттенберг, свидетельствуют о каком-то странном, двойственном душевном состоянии. С одной стороны, это спокойная, мужественная решимость. «Передавай приветы виттенбергским друзьям, — пишет Лютер Спалатину, — и скажи им, что они должны, вернусь я или нет, сохранять присутствие духа. Я решил апеллировать к ожидаемому вселенскому собору, если легат вынужден будет действовать против меня не доводами, а силой». То же настроение звучит в прощальном письме, отправленном 11 октября Меланхтону.
Вместе с тем Лютер испытывает неуверенность, робость и тоску, столь сильные, что они разбивают его физически (в день въезда в Аугсбург начинаются острые желудочные спазмы). Он готов к мученическому уделу, но снова и снова задает себе вопрос, поймут ли этот удел другие, и прежде всего «его бедные родители».
Это состояние свидетельствовало, как ни странно, о формировании совершенно нового общего отношения к ситуации.
Когда в Виттенберг пришло распоряжение Кайэтана, Лютер уже не верил ни в одну из церковных инстанций. С этого времени на протяжении двух лет он будет ежечасно ждать папской буллы об отлучении и считать каждую отсрочку счастливой случайностью. Но само по себе это ожидание никакого ужаса не породит. Роль мученика за правду Лютер, как и многие его предшественники, примет с мужеством и гордостью; будет только страшно спешить, буквально захлебываться делами, ничего не откладывая на долгий срок. Но откуда тогда робость и тоска? Откуда внезапная, инфантильно острая тревога о чужом мнении и оценке?
Несколькими годами позже Лютер расскажет еще об одном переживании, мучившем его со второй половины 1518 года, и, по-видимому, наиболее сильно — именно по пути в Аугсбург. «Как часто, — вспомнит он в Вартбурге, — сжималось мое сердце под действием сильнейшего из аргументов: ты что же, один умный? — неужели все другие должны заблуждаться и заблуждались так долго?»
В то же самое время, когда рухнуло доверие ко всей церковной иерархии, Лютер испытывает острейшее сомнение в собственной правоте. Такого отчаянного состояния не пережил, пожалуй, ни один из его предшественников. Джироламо Савонарола накануне инквизиционного процесса обладал уверенностью осененного пророка; Джон Уиклиф и Ян Гус были обвинены в ереси, когда уже продумали свою систему взглядов. Лютер не обладает ни пророческой, ни учено-богословской уверенностью: он вызывается на инквизиционный допрос в момент, когда его учение, претендующее (насколько это вообще возможно в теологии) на рациональную доказательность, еще не сложилось. Начинающий реформатор опасается не просто судебного произвола, но еще и того, что он действительно не сумеет оправдаться. В Веймаре его обжигают слова сочувствующего ему простого священника: «Итальянцы очень ученые люди — они вас непременно сожгут!» Вот чего, как он себе это представляет, не перенесут «его бедные родители»; вот что будет позором для Виттенберга.
Лишь 12 октября это мучительное опасение разрешается в совершенно новую позицию: Лютер готов теперь пострадать не просто за свою — уже готовую — правду, но за то знание, которое может выявиться в ходе объективного судебного разбирательства. Августинец становится рыцарем не ранее высказанного личного убеждения, а самой судейски объективной процедуры, честной аргументации, спора на основе Писания (в один ряд с ним он, правда, еще ставит в этот момент учение отцов церкви и решения соборов). То, что вытекает из Писания, он готов принять и в осуждение; то, что не вытекает, не примет даже в оправдание.
До Аугсбурга Лютер судил о своем деле наивно нравственно: он верил, что в церкви побеждает правда (курия, если требуется, поправит орден, папа — курию, собор — папу). В Аугсбурге этой веры уже нет. Однако от замысла апелляции в верхи августинец не отказывается. Теперь это, если угодно, его «исследовательский прием», средство заставить церковь высказаться по его поводу как можно полнее, «снизу доверху»: от провинциального доминиканского капитула до вселенского собора. Лютер пользуется юридическими фикциями, чтобы заставить своих обвинителей раскрыть все карты. Это уже не просто нравственная, а правосознательная позиция.
Нельзя сказать, чтобы люди, обвинявшиеся в ереси, уже прежде (и в XV, и в XIV веке) не ведали о подобной линии поведения. Но, пожалуй, никто до Лютера не проводил ее с такой последовательностью, дотошностью и упрямством.
В средние века еретики, убежденные в своем правоверии, нередко предлагали выступавшим против них обвинителям своего рода судебную дуэль: если я не прав — пусть меня сожгут, но если прав — пусть сожгут моего противника (еще в середине XVI столетия Сервет хотел на этих условиях судиться с Кальвином). Лютер менее всего стремится к подобной дуэли с Кайэтаном. Он сомневается, робеет, его трясет лихорадка. И все-таки 12 октября он вступает в борьбу с такой решимостью, словно заключил пари, ставкой в которой была вечная жизнь.