Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помирал от желания произвести впечатление на этого ангела, говорящего на идише. Мой отец, который был в синагоге запасным трубачом, дома уже целую неделю тренировался на «шофаре»; он и меня тоже научил в него трубить.
— Никакого Сатаны нет! — заявил я, вынимая рог из уксуса. — Я тебе сейчас покажу.
От рога мне сильно шибануло в нос уксусом, и когда я поднес рог ко рту, мне обожгло губы. Но пути назад уже не было, и я дунул: раздался громкий, противный, прерывистый звук — видимо, точь-в-точь такой, какой издавал в синагоге отец мальчика из рассказа Питера Куота. Раввинскую дочку тут же из комнаты как ветром сдуло, словно она была призраком, услышавшим кукареканье петуха. С тех пор я ее ни разу в жизни не видел. Но вместо нее в комнату вбежал мой отец и схватил меня за шиворот. С тех пор я уже никогда не отлучался с репетиций, и моему флирту с раввинской дочкой пришел конец.
Наш хор, должен я вам сказать, имел бешеный успех. Мы пели без нот, ибо еще с Минска, где папа пел в хоре мальчиков под руководством великого кантора реб Мордехая, он предпочитал, чтобы в течение всей литургии Дней Трепета пели только а капелла. Я с самых ранних детских лет помню, как папа постоянно напевал дома мелодии из литургии Йом-Кипура. Сидней Гросс пел баритоном, папа — тенором, а тучный бородатый старик, которого называли Солли-бас, eine из старого папиного минского хора, пел, соответственно, басом — громким и очень красивым. Другой тенор, седьмая вода на киселе из нашей «мишпухи», по имени дядя Шмуэль — тощий, маленький, печальный человечек, куривший даже больше, чем Сидней Гросс, — выучил все папины мелодии и после праздников продал свою табачную лавку и сделался профессиональным кантором: зарабатывал он в основном на свадьбах и похоронах. Сам же наш хор через год распался. Прачечная отнимала у папы слишком много времени и энергии.
Что же до самой музыки, то я вам сейчас об этом расскажу. Музыкальные сочинения реб Мордехая-хазана — это звуковая дорожка, проходящая через все мое детство. Недавно я произвел кое-какие исторические изыскания и установил, что, оказывается, хоровой музыкой реб Мордехая Шавельсона восхищались не только в Минске, но и по всей России, хотя некоторые пуристы негодовали, что тексты молитв Дней Трепета он кладет на музыку вальсов, мазурок, маршей и несомненных любовных арий. Его богослужение в Дни Трепета было чем-то средним между бродвейским мюзиклом и классической оперой. Реб Мордехай наверняка был блестящим композитором, но русские евреи не имели доступа к искусству и культуре больших городов, так что он вложил весь свой талант в синагогальную литургию. Но, по крайней мере, его талант оценили. Папа рассказывал, что когда кончались молитвы Йом-Кипура, восторженные прихожане на своих плечах несли реб Мордехая по улицам Минска.
Моей большой сольной партией были строки из книги пророка Исайи:
И будет день,Вострубит великая труба,И придут затерявшиесяВ Ассирийской земле,И изгнанныеВ землю Египетскую,И поклонятся ГосподуНа горе святойВ Иерусалиме.
Что за мелодия! Сладкая, болезненно расслабляющая, долгая каденция трубы, заканчивающаяся взрывом радости во всем хоре позади меня — на словах «На горе святой в Иерусалиме». Честное слово, даже на репетициях, когда вокруг меня на этом месте текст подхватывали мужские голоса, меня мороз по коже подирал. А в битком набитом подвале Минской синагоги, когда мой тонкий голос плыл над молчаливой толпой мужчин в белых талесах и женщин, глаза которых сверкали из занавешенной женской половины, где я видел маму, по лицу которой, когда она на меня смотрела, катились слезы, —
будет день,Вострубит великая труба… —
на меня накатывала горячая волна возвышенного восторга — да накатывает и сейчас, когда я пишу эти строки.
* * *Позавчера у нас в гостях был Эйб Герц — капитан запаса Армии Обороны Израиля, приехавший к моей трудной дочери Сандре. Поскольку он учится в Военно-промышленном колледже под Вашингтоном, он был в своей форме парашютиста — в красном берете и все такое; Сандра глядит на эту форму с восторженным огнем в глазах, несмотря на то, что вообще-то она отчаянная пацифистка; однажды она приняла участие в демонстрации перед Пентагоном рядом с Норманом Мейлером и несла для него коробку с какими-то прохладительными напитками. Я рассказал Эйбу Герцу о Минской синагоге, о подвале и о фасаде, за которым ничего не было, на что он презрительно буркнул: «Американский иудаизм!». Эйб — это сын Марка Герца, учившегося в колледже вместе со мной и Питером Куотом. В 1968 году Эйб уехал в Израиль, и с тех пор он каждый год делается все больше и больше израильтянином.
Потом я вспомнил о папином хоре, и Сандра попросила меня спеть для Эйба ту самую мелодию на текст из Исайи. Как это ни странно, она любит музыку реб Мордехая — и многие его мелодии она умеет подбирать на гитаре. Так что она мне аккомпанировала, и я спел «И будет день, вострубит великая труба». Эйб слушал с застывшим, каким-то каменным выражением на лице.
— Ну? — спросила Сандра.
— Очень мило.
— А в чем дело?
— Ни в чем. Очень мило.
— Что за муха тебя сегодня укусила? — спросила Сандра с раздражением в голосе.
— Музыка Катастрофы, — ответил Эйб Герц. — Музыка, под которую в пору шагать в газовые камеры. Очень мило.
* * *Что он за человек, если способен такое сказать? Вот некоторые биографические сведения об этом молодом американо-израильском юристе, который сейчас сделался Сандриным ухажером, хотя они оба это отрицают. Марк Герц — отец Эйба — довольно крупный ученый, хотя и не очень широко известный. Он пока еще не Эйнштейн и не Оппенгеймер, но в научном мире его считают одним из серых кардиналов. Эйб — его единственный сын от первого брака. Я впервые познакомился с Эйбом хмурым ноябрьским утром вскоре после выборов 1968 года. Он пришел ко мне в контору «Гудкинд и Кэртис», сел у стола напротив меня и посмотрел мне прямо в глаза:
— Мистер Гудкинд, вам нравится ваша работа?
Представьте себе: редактор «Колумбийского юридического обозрения», тощий, долговязый сорвиголова, с худым, бледным, типично еврейским лицом, гораздо больше похожий на Марка Герца — красу и гордость колледжа в 1955 году, — чем сам нынешний Марк Герц, Эйб терпеть не мог вторую жену Марка и терпеть не мог — и до сих пор терпеть не может — самого Марка. Он ненавидит растущую раковую опухоль, именуемую Вьетнамской войной. Все его кузены, кузины, тетки к дядья — в Израиле. Один дядя — ныне ушедший в отставку бригадный генерал Моше Лев — был одним из творцов блестящей победы в Шестидневной войне, чем околдовал Эйба Герца.
Что касается Израиля, то отец Эйба — Марк всегда считал — и по сей день считает, — что создание этого государства было еврейской ошибкой, нелепой и самоубийственной, а победа в Шестидневной войне была всего-навсего счастливой случайностью. В защиту этой точки зрения он выступает горячо и взволнованно и приводит весьма изощренные доводы, и это — еще одна причина неприязни Эйба к своему отцу. А может быть, все наоборот: может, он потому и полюбил Израиль, что его отец — противник Израиля. Во всяком случае, поскольку я завзятый сионист, работающий юристом на Уоллстрит, от меня ожидалось, что я направлю Эйба на путь истинный. Точнее, постараюсь убедить его отказаться от мысли совершить алию — то есть репатриироваться в Израиль, — а вместо этого начать делать в Америке доходную юридическую карьеру.
— Нравится ли мне моя работа?
Странный вопрос. Эйб сверлил меня глазами. Отступать было некуда.
— Да, очень. Могу сказать, что я счастлив. У меня хорошая жена, хорошие дети, хороший уровень жизни и интересная работа.
— Хорошая работа?
— Работа, которую я хорошо делаю.
— Потому что вы хотите делать хорошие деньги?
— Вы тоже этого захотите, Эйб, а в Израиле много денег не сделаешь.
— Спасибо за совет, мистер Гудкинд, — сказал Эйб, улыбнувшись честной, проницательной улыбкой. — Может быть, вы и правы. Просто мне кажется, что я могу сделать в жизни что-то более ценное, чем жрать дерьмо на Уолл-стрит.
Так он и сказал, и, хотите — верьте, хотите — нет, это звучало вовсе не оскорбительно. На его лице был написан благодатный восторг идеалиста. Через пропасть, пролегшую между двадцатью пятью и пятьюдесятью тремя годами, он не пытался золотить пилюлю, не гладил старого хрена по шерсти, рубил сплеча. В открытую резал правду-матку и маскировал ее под грубоватый комплимент — почти.
Это меня доконало. В конце концов, что я, обязан чем-нибудь Марку Герцу? Я встал и протянул руку:
— Эйб, я вам завидую.