Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они сам заслужиль столь суровое наказание. Видите ль, господин Банзаров… Поначалю я быль ошень доволен бурятовыми подростками, которые без ропота шли вперед, еще друг друга понуждая к работе…
Банзаров отметил про себя: «Вот уж истинно пустобрех! Экий реверанс в сторону бедных подростков!»
— И что же дальше? Подростки вдруг пересталь радеть на работе, жаловались на холод, на то, что одежда и обувь изнашиваются.
Банзарову вспомнилось, во что одевался и обувался он сам, когда жил в Ичетуе. Штаны и рубаха из скотских шкур. Унты латаны-перелатаны. Бедные мальчишки!
Гюне бесстрастно рассказывал:
— Утром все подростки Сортолова и Атаганова польков совершенно взбунтовались. Я увещеваль их, но напрасно. Ни приказы мои, ни угрозы не действовали и, вместо выступа на работу, они собирались уйти по домам. Тогда я приказаль уряднику взять пальку и гнать непокорных ударами, но тот урядник в дерзких восклицаниях отвечаль мне отказом. А ведь урядник знает воинскую дисциплину. И что же он показаль перед полудикими мальчишками?
— Гм… Полудикими? — Банзаров задумался. — Все может быть, господин Гюне. Может быть, они и полудикие, но они… Они не истязают людей, не берут взятки, не лгут ни на кого, не выслуживаются. А то, что они неграмотны, не приобщены к культуре, так в том не вина их, а беда. Я ведь тоже из этих полудиких…
— Ну, что вы, господин Банзаров! Судьбе угодно быть с вами милостивой.
— Продолжайте, — сухо перебил его Банзаров.
— Я удариль урядника Назимова по щеке. И это вместе с наказанием некоторых казачат произвель успех: подростки опомнился, отказался от дурного намерения и смиренно пошель на просеку. Урядник и казаки поступиль по своему упрямству. На виду моем собраль оружие, вещи и ушель. Унтовое войско… что с них возьмешь?
Гюне был до того ненавистен Банзарову, что он уже не мог продолжать допрос. Ему хотелось унизить как-то этого выскочку-немца, неумного солдафона. Но как? И вдруг ироническая улыбка скользнула в углах рта. Он заговорил с Гюне по-латыни. Тот пожал плечами. «Ну, что же. Перейду на английский». Но Гюне, не зная английского, лишь моргал глазами. Банзаров задал фразу на французском. У немца по лицу пошли красные пятна.
Банзаров тогда заговорил с ним по-немецки и нашел, что немец свой язык подзабыл и изъясняется на нем хуже его, Банзарова..
После ухода Гюне Банзаров вышел из-за стола, прижался лбом к холодному стеклу. «Как же поступить с этим делом? Кто тут и в чем виноват?»
Он выезжал недавно в Боргойский улус, где состоял при кочевке бригадный командир Атаганова и Сортолова полков. Виделся с командиром Харацаевской сотни. Всюду возил с собой урядника Андрея Назимова для очных ставок с подростками-казачатами.
Как быть? Как? К утру ждут заключения по сему делу».
Банзаров быстрым шагом направился к столу, взял, лист бумаги и написал:
«Подростки взбунтовались потому, что господин, Гюне не дозволял им починить одежду и обувь и полубосых, полунагих посылал в холод на работу, что же касается ослушания казачьих детей, то я нахожу более виновным самого господина офицера.
Урядника и казаков предупредить словесно».
Банзаров вскочил со стула, заходил по комнате, хватался за голову, взъерошивая волосы и напрягал от возбуждения свое сухощавое, крепко сложенное тело. «Подумать только! Давно ли были Казань… университет? Давно ли был Петербург?».
Живо всплыли в памяти споры ученых о древних надписях на серебряной дощечке — пай-цзы, на «Чингисовом камне». Кто разгадал замысловатые иероглифы? Он, Банзаров. Какое прекрасное было время! В Петербурге ходил в Азиатский музей и Публичную библиотеку, читал редчайшие книги и рукописи на монгольском и маньчжурском. Его работой «Черная вера, или шаманство у монголов» заинтересовались ученые. Его хвалили, на него возлагали надежды, предсказывали блестящее будущее. А что вышло?
Правительство послало его в Иркутск чиновником то особым поручениям. А что это за особые поручения? Производить следствия о злоупотреблениях. Экая наука!..
«Денег нет, живу одним жалованьем, хотя бывали дела, от коих толстеют. Я же худею. Скитаться по уездам дороже, чем жить на месте. Дороговизна во всем», — подумал он.
В Иркутске тоска неизбывная, а тут еще высокопреосвященный отец Нил привязался. Переводит свои штургии на монгольский, пристает с просьбами: Дайте полезный совет. Как выглядит сия литургия, нет ли ошибочек?» А заодно с просьбами выказывает высокопреосвещенный свое пламенное желание видеть Банзарова… христианином. Вот надоел! Сбежал бы от нero, да куда?
Вечером на другой день к Банзарову на квартиру приехал адъютант генерал-губернатора в сопровождена двух солдат. Адъютант сказал, что его превосходительство весьма недоволен следствием, считает, что чиновник по особым поручениям дело вел неполитично, памятуя более о сородичах своих, нежели о законах существующих.
«Властью генерал-губернатора приказано Банзарова отправить на гауптвахту сроком на десять дней», — объявил адъютант. Приговор же по делу гласил: «За дерзость и не совместимые со службой проступки урядника Андрея Назимова разжаловать в рядовые и наказать тридцатью ударами лозы. Казаков Ивана Кудеярова и Петра Жаркова за самовольную отлучку с места службы наказать десятью ударами лозы каждого».
Гауптвахта — узкая комната с зарешеченным окошком, откидная кровать под одеялом солдатского шпального сукна, столик, табурет, бачок с водой и к нему кружка медная на цепочке.
Ночами Банзарову не спалось. Подолгу думал о нелюбимой службе, слезами закипала его обиженная душа.
«За что? — шептал он. — За что посажен тут? И кем? Муравьевым… правителём, не лишенным ума и весьма деятельным. В мертвящем сановном кругу равного ему не сыщешь. А вот и он наплевал в душу, не вызвал, не спросил ни о чем… Экий ты жалкий чиновник… по поручениям!»
Устав думать о службе, измучив свою душу обидами и упреками, он возвращался к тому, что всегда его влекло, тревожило и радовало. Он думал о грубой, непросвещенной вере — черной вере шаманов. Она, черная вера, давно пленяла его воображение своими первозданными таинствами.
Банзаров вспомнил, как он любил бывать в Ичетуе. Буряты осаждали его в родительском доме или зазывали к себе, чтобы обо всем разузнать и попить тарасуна. «Пей, знай, да не спейся с круга…»
В Ичетуе он скидывал чиновничью костюмную тройку и облачался по-бурятски: унты, халат, малахай. Много пил тарасуна и забывал о службе. Много бы пить не надо… Да как утерпишь? Если старенькая мать возьмет в морщинистые руки чашку, посмотрит на тебя слезящимися счастливыми глазами, разве ты, ее блудный ученый сын, не поднимешь в ответ свою чашку? Поднимешь… как же… и осушишь ту чашку до дна и поглядишь на мать свою, и что-то горькое и сладкое сдавит тебе горло, да так, что нечем дышать. А если старый отец, в засаленном прохудившемся мундире пятидесятника, вытянется перед тобой, будто в казачьем строю, и, бодря себя ломким и хриплым от волнения басом, скажет: «Ну-ка; Доржи…» Разве ты, его блудный ученый сын, не поднимешь вместе с ним чашку тарасуна?
И представляется тебе, что все самое доброе, светлое, чистое, что есть в тебе, все это улетает от тебя к другим людям — ко всем, с кем жил ты в сурхарбанном детстве с кем ныне сидишь за праздничной трапезой. И умильные слезы копятся в уголках глаз, когда видишь умытую дождем и высушенную солнцем и ветрами коновязь, у которой всхрапывали, натягивая удила, рысаки-иноходцы твоего сурхарбанного детства. И кружится твоя голова, и ноги ступают нетвердо, когда входишь ты в овечий загон, и в уши бьет резкое и требовательное блеяние маток и тонкий плач ягнят.
И замираете твое сердце и какая-то сила дает тебе крылья птицы, когда проходишь ты мимо покосившейся, осевшей в землю деревянной юрты, из дымохода которой давно уже не текут сизые струйки… И как же, заехав в родной улус, не превратиться тебе в старосветского бурята: не станцевать в ёхоре, не проскакать с арканом, гонясь за табунным дичком, не выпить по кругу тарасуна, не спеть «Серебро можо — узда»? Тут во всем твое счастье, твоя любовь. И еще скрывается в тебе одна любовь… Твоя «Черная вера» неодолимо тянет тебя в глубокий колодец азиатской древности, и то, что выстрадано твоей даровитостью и старательностью, — все это навеки вошло в твое сердце, в твой разум, и выплескивается лишь тогда, когда ты надеваешь кафтан, увешанный бляхами и погремушками, шляпу из кусков железа и шелковых материй. Ты произносишь торжественные молитвы и ударяешь в бубен. В глазах твоих вспыхивают не то отблески зари, не то пожары. И вот ты все чаще вспоминаешь о бубне, а пламя из глаз уже перекинулось на все твое лицо, ставшее свирепым и жестоким. Ты чувствуешь себя брошенным в колодец древности, ты отчетливо распознаешь страницы из «Черной веры», ты сливаешься воедино со своим детищем, и грудь твою распирает гордость за себя и твой народ, она наполняется любовью к небу, огню, тайге, озеру… Ты поднимаешься с ковра, забывая бубен. Пляска, прыжки, вопли…