Большая грудь, широкий зад - Мо Янь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Народу на улице было много, но все почти незнакомые. Все были исполнены чувства стабильности и единения. В толпе шныряло множество детей с «золотыми мышиными какашками», от которых с шипением разлетались искорки. Мы остановились перед Фушэнтаном, чтобы полюбоваться на висевшие с обеих сторон ворот громадины-фонари. В их размытом жёлтом свете на горизонтальной доске над воротами красовались золотые иероглифы благопожелательной надписи.
Через распахнутые настежь ворота были видны ярко освещённые внутренние дворики, оттуда доносились неясные звуки. Перед воротами собралось много народу. Все стояли молча, засунув руки в рукава, и, казалось, чего-то ждали. Бойкая на язык третья сестра спросила стоявшего рядом:
— Дядюшка, кашу раздавать будут, что ли?
Тот уклончиво покачал головой.
— Кашу будут давать только после праздника лаба,[56] барышня, — послышался голос сзади.
— А если каши не будет, чего вы тогда стоите? — обернулась Линди.
— Разговорную драму играть будут, — продолжал тот же голос. — Говорят, знаменитый актёр из Цзинани приехал.
Сестра вознамерилась было сказать что-то ещё, но матушка её ущипнула.
Наконец из ворот Фушэнтана вышли четверо молодцов. Они несли длинные бамбуковые шесты с какими-то железяками наверху. Вырывавшиеся из этих штуковин слепящие языки пламени осветили всё пространство перед воротами. Стало светло, как днём. Нет, даже светлее. С полуразрушенной церковной колокольни испуганно вспорхнули устроившиеся там дикие голуби и, громко воркуя, улетели во тьму.
— Газовые фонари! — крикнул кто-то из толпы.
Так мы узнали, что кроме масляных ламп, керосиновых ламп и фонарей со светлячками есть ещё и газовые фонари и светят они ослепительно ярко. Четверо смуглых молодцов возвышались перед воротами Фушэнтана четырьмя тёмными колоннами, образовав четырёхугольник. Из ворот вышли ещё несколько человек, они несли свёрнутую циновку из тростника. Проследовав в центр обозначенного четырьмя осветителями пространства, они бросили циновку на землю, развязали верёвки, и она раскатилась. Потом нагнулись, потянули за углы и стали быстро перебирать чёрными волосатыми ногами. Ноги мелькали так быстро, а газовые фонари светили так ярко, что в глазах двоилось и казалось, что у каждого из этих бегущих по четыре ноги, а то и больше, и между ногами нечто вроде сверкающей паутины. От этого рябило в глазах и создавалось впечатление, что в паутине барахтаются маленькие жучки. Расстелив циновку, актёры выпрямились, повернулись к зрителям и застыли в театральной позе. Лица размалёваны разными цветами, будто крашеные куски меха. Тут и леопард, и пятнистый олень, и рысь, и полосатый барсук — любитель таскать съестные подношения из храмов. Быстро перебирая ногами — два шага вперёд, шаг назад — и пританцовывая, они скрылись за воротами.
Под шипение газа мы молча ждали. Ждала и тростниковая циновка. Четверо молодцов с шестами превратились в чёрные каменные статуи. Неожиданно ударил гонг, и все вытянули шеи, чтобы разглядеть, что делается внутри, за воротами, но мешал белый экран[57] с большим иероглифом «счастье», взятым в рамку. Казалось, прошла целая вечность, и вот наконец на сцене появилась физиономия Сыма Тина, старшего хозяина Фушэнтана. Бывший голова Даланя, а теперь глава Комитета поддержки, он, держа в руках гонг, покрытый вмятинами от колотушки, и будто нехотя ударяя в него, сделал круг на циновке. Потом вышел на середину и обратился к нам:
— Земляки! Деды и бабки, дядья и тётки, братья и сёстры, сыновья и дочери! Мой младший брат добился успеха — разрушил железнодорожный мост. Эта добрая весть разнеслась далеко по округе, поздравить нас прибыли многочисленные родственники, они поднесли более двадцати благопожелательных свитков. Чтобы отметить эту выдающуюся победу, брат пригласил труппу актёров. Он и сам выйдет на сцену и сыграет роль в новой пьесе для просвещения сельских жителей. Давайте даже в праздник фонарей не забывать о героической войне Сопротивления! Не позволим япошкам топтать нашу родную землю! Сын Китая Сыма Тин больше не глава их Комитета поддержки! Земляки, мы, китайцы, не будем служить этим сукиным детям японцам!
Он произнёс всё это гладко и с выражением, поклонился зрителям и бегом вернулся к воротам, откуда уже выходили музыканты с хуцинем,[58] бамбуковой флейтой и пипа,[59] таща за собой табуретки.
Музыканты расположились у края циновки и стали настраивать инструменты под две ноты, которые давал флейтист. Высокие звуки снижались, низкие взмывали вверх. Голоса хуциня, пипа и флейты сплелись воедино, прозвучали вместе и смолкли. Вскоре появились ударные: барабаны, гонг, большие и малые цимбалы. И эти музыканты несли табуретки; усевшись напротив струнных, они тоже провели небольшую разминку. Наконец несколько раз монотонно ударил гонг, затем пронзительно рассыпалась барабанная дробь, следом вступили вместе хуцинь, пипа и флейта, свиваясь в мелодию, которая словно опутала нам ноги так, что и шагу не ступить, так оплела души, что и мысли в голову не шли. Мелодия — то нежная и печальная, то журчащая, будто что-то нашёптывающая, — что за жанр такой? Так это же дунбэйский маоцян, в народе его ещё называют женой, привязанной к колу.[60] Как говорится, когда исполняют маоцян, в голове смешиваются три начала и пять принципов;[61] правда и то, что когда маоцян слушаешь, отца с матерью забываешь. Подчиняясь этому ритму, пришли в движение ноги зрителей, стали подрагивать губы, затрепетали сердца. Напряжение достигло крайней точки, как стрела в натянутой тетиве. Пять, четыре, три, два, один — и вот зазвучал нежный голос. Устремившись вверх, он поднимался всё выше и выше, пронзая небеса. «Я юная красавица, скромная, прелестная…» В воздухе ещё дрожала эта пропетая на самой высокой ноте фраза, а в воротах появилась Чжаоди. С бархатным красным цветком в волосах, в синей куртке с запахом на сторону, широких шароварах, спускавшихся на синие вышитые туфли, с бамбуковой корзинкой в левой руке и с вальком в правой, она просеменила мелкими шажками, скользнув струйкой воды в ярко освещённое фонарями пространство, и застыла, приняв театральную позу. И брови-то уже у неё не брови, а полумесяцы на краю небес, и взгляд, которым она обвела всех нас, словно орошал живительной влагой; тонкий нос с горбинкой, пухлые губы краснее вишни в мае. Наступила тишина, и сдерживаемое напряжение множества неморгающих глаз, множества замерших сердец прорвалось в громких возгласах одобрения. Тело сестры пришло в движение, она пригнулась и обежала вокруг сцены: талия тонкая и гибкая, как весенняя ива над прудом, шаг лёгкий, словно скольжение змейки по колосьям пшеницы. Несмотря на безветрие, холод в тот вечер стоял страшный, а сестра была одета по-летнему. Матушка с изумлением отметила, как развилась её фигура после съеденного угря. Два бугорка плоти на груди созрели с пекинскую грушу величиной и обрели правильную, красивую форму, продолжая славную традицию женщин из семьи Шангуань, которые всегда отличались пышным телом, а особенно большой грудью. Сестра сделала круг, но дышала ровно, выражение лица не изменилось. После паузы она пропела вторую строчку: «…стала женой храбреца Сыма Ку…» Пропела ровно, не взяв верхней ноты в конце, но эффект на слушателей произвела сильнейший. В толпе переглядывались и перешёптывались: «Откуда эта девушка?» — «Из семьи Шангуань». — «А разве дочка из семьи Шангуань не сбежала с отрядом стрелков?» — «Так это вторая!» — «И когда она успела стать наложницей Сыма Ку?»
— Это же театральное представление, мать вашу! — громко вступилась за сестру Линди, её под держал кое-кто из зрителей. — Заткнитесь же, наконец, так вас и этак!
На какое-то время шёпот стих.
«Мой муж — мосты разрушать мастак, — пела Чжаоди, — облил вином и поджёг мост через Цзяолунхэ. В пятый день пятого месяца, на праздник драконовых лодок[62] взметнулось синее пламя на тысячи чжанов, япошек так подпекло, что отцов и матерей поминали. Тяжёлую рану на заднем месте муж мой тогда получил. Ночью вчера мороз и ветер, окрест всё белым-бело, муж мой повёл бойцов своих на железнодорожный мост…» Тут она изобразила, что раскалывает лёд и стирает в ледяной воде бельё, трясясь всем телом, как высохший листок на верхушке дерева в зимнюю пору. Захваченные представлением зрители громко выражали свой восторг, а кое-кто даже смахивал рукавом слезу. Под грохот вступивших цимбал и барабанов сестра поднялась и стала вглядываться вдаль: «Слышу, как дрожат от взрывов западные небеса, вижу, вздымаются во мгле ночной пламени языки. Значит, муж мой одержал победу и разрушил мост, и уже на пути к Яньло-вану[63] воинский эшелон. Мне пора домой возвращаться и подогреть вина, курицу ему зарезать, горшок супа сварить…» Тут сестра будто бы подбирает одежды и начинает забираться по склону дамбы, напевая при этом: «Поднимаю голову — а передо мной четверо шакалов и волков…» И тут же из ворот вылетает, выделывая кульбиты, четвёрка тех размалёванных быстроногих, что принесли и расстелили циновку. Они окружают сестру и тянутся к ней лапами, словно четверо котов, готовых схватить маленькую мышку. Раскрашенный под барсука гнусным голосом запевает: «Я капитан Камэда, шёл красотку поискать. Мне давно говорили, в Дунбэе красавиц пруд пруди, а тут поднимаю голову и вижу прелестное личико прямо перед собой. Пойдём, девочка, пойдём с великим тайкуном,[64] ждёт тебя счастье и услада…» «Японские черти» набрасываются на застывшую, как палка, сестру, подхватывают её на руки и, подняв высоко над головой, обносят вокруг циновки. Барабаны и цимбалы выбивают бешеный ритм, словно налетел ураган. Переполненные эмоциями зрители устремляются к сцене. Впереди с криком «Опустите мою дочь!» бежит матушка. Я в своём «кармане» встал тогда на ноги — подобное чувство я пережил позже, когда впервые проехал верхом. Вытянув вперёд руки, подобно коршуну, когтящему зайца, матушка норовила выцарапать глаза «капитану Камэда». Тот с воплем ужаса отскочил от сестры, остальные трое тоже убрали руки, и она грохнулась на циновку. Троица ретировалась, оставив «капитана Камэда» одного, а матушка взгромоздилась ему на спину и принялась драть за волосы.