Большая грудь, широкий зад - Мо Янь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На месте Гаоми испокон веку был пустырь, — говорил он, — и никто здесь не жил, тут все пришлые. Вы вот живёте, а мы почему не можем?
Слово за слово, началась перебранка, страсти закипели, все стали пихаться и задирать друг друга. Один деревенский сумасброд, по прозвищу Шестой Чахоточный, выскочил из-за спины Фань Саня с железякой в руках, размахнулся и огрел по голове пожилую мать Пичуги Ханя. У бедной женщины мозги вылетели наружу, и дух вон. Взвыв, как раненый волк, Пичуга выхватил свои рогатки, и два глиняных шарика оставили Шестого Чахоточного без глаз. В начавшейся свалке деревенские мало-помалу стали брать верх. Пичуга Хань взвалил на плечи тело матери, пришлые, огрызаясь, начали отступать, пока не дошли до песчаной гряды Дашалян к западу от деревни. Там Пичуга Хань опустил мать на землю, вытащил рогатки, зарядил и нацелил на Фань Саня:
— Оставил бы ты свои задумки извести нас под корень, начальник. Загнанный в угол заяц и тот кусается! — Он ещё не договорил, когда одна из пулек со свистом рассекла воздух и ударила Фань Саня в ухо. — Оставляю тебе жизнь только потому, что все мы китайцы, — добавил Пичуга.
Держась за рассечённое пополам левое ухо, Фань Сань без звука отступил.
Чтобы закрепить за собой землю, пришлые возвели на песчаной гряде несколько дюжин навесов. Через десяток лет там уже образовалась деревушка. Прошло ещё несколько десятков лет, и на этом месте уже стоял процветающий городок, который почти слился с Даланем, их разделяло лишь озерцо с узкой дорожкой по берегу. В девяностых Далань разросся из городка в настоящий город, его западным пригородом стал Шалянцзычжэнь. К тому времени там уже развернул свою деятельность крупнейший в Азии птицеводческий центр «Дунфан», где можно было приобрести множество редких птиц, которых не часто встретишь даже в зоопарках. Торговля редкими видами птиц велась, конечно, полулегально. Основателем Центра стал сын Пичуги — Попугай Хань, который разбогател на разведении, селекции и выращивании новых видов попугаев. С помощью своей жены Гэн Ляньлянь он стал большим человеком; потом его арестовали и посадили.
Пичуга Хань похоронил мать на песчаной гряде и прошёлся пару раз по главной улице с рогатками в руках, забористо ругаясь на своём плохо понятном для местных диалекте. Он хотел показать деревенским: мол, теперь я один как перст, убью одного — и мы при своих, убью двоих — один за мной. Будем, мол, надеяться, что теперь заживём в мире и согласии. Деревенские прекрасно помнили, как он раскроил ухо Фань Саню, как остался без глаз Шестой Чахоточный, так что высовываться никто не захотел. Как бы то ни было, смерть матери Пичуги не прошла незамеченной.
С тех пор пришлые с деревенскими замирились, хотя зуб друг на друга имели. Почти каждый день третья сестра встречалась с Пичугой на том самом месте, где он впервые поднёс ей куропаток. Сначала эти встречи были вроде бы случайными, потом пошли свиданки в полях, откуда они не уходили, не дождавшись друг друга. Третья сестра в том месте всю траву вытоптала. Пичуга Хань каждый раз бросал ей птиц и, ни слова не говоря, удалялся. То пару горлиц принесёт, то фазана, а однажды положил к её ногам большую птицу, мясистую, цзиней на тридцать весом. Третья сестра взвалила её на спину и еле дотащила до дому. Даже многоопытный Фань Сань не мог сказать, как эта птица прозывается. Я же узнал — опять-таки через матушкино молоко, — что её мясо бесподобно на вкус.
Фань Сань на правах близкого знакомого семьи неоднократно обращал матушкино внимание на отношения третьей сестры и Пичуги Ханя. Получалось это у него как-то оскорбительно, с неким душком:
— Твоя третья дочка, племянница, с этим птицеловом… Ай-яй-яй, как это супротив заведённых приличий, все в деревне не знают, куда и глаза девать! — сказал как-то он.
— Так она ещё девчонка! — возразила матушка.
— У вас в семье дочки не такие, как у других, — настаивал Фань Сань.
— Пусть в ад катятся все эти сплетники! — отшила его матушка.
Отшить-то она отшила, но с третьей сестрой, когда та возвернулась с ещё трепыхавшимся красноголовым журавлём, завела серьёзный разговор.
— Линди, мы не можем больше есть чью-то птицу, — заявила она.
— Почему это? — уставилась на неё сестра. — Для него поймать птицу легче, чем блоху.
— Легко — нелегко, но ловит-то их он. Разве не знаешь: чей хлеб ешь, под ту дудку и пляшешь?
— Придёт время, верну я ему долг.
— Чем, интересно, ты его вернёшь?
— Выйду за него.
Тут голос матушки посуровел:
— Линди, из-за твоих сестёр наша семья уже настолько потеряла лицо, что дальше некуда. На этот раз будет по-моему, какие бы ты речи ни вела.
— Хорошо тебе говорить, мама! — вспыхнула сестра. — А ведь если бы не Пичуга, разве он так выглядел бы? — И она указала на меня. — И он тоже, — повернулась она к малышу Сыма.
Глянув на моё гладкое, пухлое лицо и на краснощёкого мальца Сыма, матушка не смогла ничего возразить. Но потом всё же заключила:
— Линди, хоть что говори, но больше мы его птиц есть не будем.
На следующий день сестра вернулась с целой связкой диких голубей через плечо и, будто назло, бросила их к её ногам.
Незаметно наступил восьмой месяц, появились стаи диких гусей. Они летели издалека, с севера, и садились в болотах к юго-западу от деревни. С крюками, сетями, действуя другими дедовскими способами, деревенские и пришлые устроили славную гусиную охоту. Поначалу добыча была богатой, и по всей деревне — и на главной улице, и в проулках — летал гусиный пух. Но вскоре гуси научились гнездиться в дальних топях, куда и лисы добирались с трудом, и все старания и уловки людей были безрезультатны. Только третья сестра что ни день возвращалась домой с гусем — битым, а то и с живым. Бес его знает, как только Пичуга умудрялся ловить их.
Матушке оставалось лишь смириться с суровой реальностью. Потому что не будь у нас подношений Пичуги Ханя, мы, как и большинство жителей деревни, уже страдали бы от недоедания, опухли бы и задыхались, и глаза у нас то потухали бы, то загорались бесовским огнём. А то, что мы ели птиц Пичуги, означало лишь, что к нашим зятьям кроме предводителя отряда стрелков и мастера разрушать мосты добавился ещё один — умелый птицелов.
Утром шестого дня восьмого месяца третья сестра опять отправилась на обычное место встречи за птицей, а мы остались дома ждать. Всем уже приелась отдававшая травой гусятина, мы надеялись, что Пичуга принесёт что-то другое. О том, что третья сестра ещё раз притащит огромную птицу с превосходным мясом, мы и мечтать не смели, а вот пара лесных голубей, перепелов, горлиц, диких уток — это же возможно, верно?
Третья сестра вернулась с пустыми руками, зарёванная, с покрасневшими, как персик, глазами. Когда обеспокоенная матушка спросила, в чём дело, сестра выдавила из себя:
— Увели его люди в чёрном, с винтовками и на велосипедах…
Вместе с ним угнали ещё с десяток молодых, здоровых парней. Их связали вместе, как цикад. Пичуга Хань сопротивлялся изо всех сил, на руках у него вздулись мускулы, большие, как воздушные шары. Солдаты били его прикладами по заду и пояснице, пинали ногами.
— За что?! — громко вопрошал он, и его покрасневшие глаза, казалось, готовы были брызнуть то ли кровью, то ли огнём.
Командир солдатни схватил пригоршню грязи и шмякнул Пичуге в лицо, залепив глаза. Тот взревел, как загнанный зверь.
Третья сестра всё время шла за ними следом, потом остановилась и позвала:
— Пичуга Хань… — Чуть постояв, снова догнала: — Пичуга Хань… — Солдаты уставились на неё с мерзкими ухмылками. — Пичуга Хань, я буду ждать тебя, — вымолвила она наконец.
— Шла бы ты знаешь куда! — заорал Пичуга. — Никто тебя не просит ждать!
В тот день, стоя перед горшком, в котором варился суп из диких трав — такой жидкий, что в нём можно было увидеть собственное отражение, — мы, в том числе и матушка, поняли, насколько важен стал для нас Пичуга.
Третья сестра проплакала два дня и две ночи, не поднимаясь с кана. Матушка и так и сяк пыталась успокоить её, но тщетно.
На третий день после ареста Пичуги сестра спустилась с кана и босиком, в кофте, бесстыдно распахнутой на груди, вышла во двор. Взобравшись на гранатовое дерево, она ухватилась за вершину и упруго выгнула её, как лук. Матушка бросилась стаскивать её, но сестра ловко перепрыгнула на утун, с утуна на большую катальпу,[66] а оттуда перелетела на конёк нашей крытой соломой крыши. Проделывала она всё это с невероятным изяществом, будто у неё крылья выросли. Усевшись на конёк верхом, она подняла глаза к небу, и на отливающем золотом лице заиграла улыбка. Матушка стояла во дворе, задрав голову, и жалобно умоляла:
— Линди, доченька милая, спускайся, никогда больше не буду вмешиваться в твои дела, делай как знаешь…