Крест и посох - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, именно этого, то бишь пытки малолетнего сына, и опасался больше всего Константин как человек, успевший сполна насладиться всеми плодами неутомимого прогресса и вдохнуть полной грудью нежный чарующий аромат российской демократии.
Он совершенно забыл, что его противником был представитель темного и страшного средневековья, которому до настоящего гуманизма, равно как и всему миру, еще топать и топать.
Глеб просто предполагал, что слезы и мольбы жены и сына тронут сердце Константина и он не выдержит, растает и выложит все тайны как на духу.
Метод давления на Феклу был весьма прост. Глеб заявил княгине, что если ее супруг не облегчит свое сердце перед братом, то ее с почестями отвезут назад, в половецкие степи, откуда она была родом. Если же все получится, то тогда Глеб выделит ей в кормление град Ожск с пятью-шестью селищами и никуда отправлять не станет. Княгиня, которой делалось дурно лишь при одной мысли о том, что придется лишиться всех благ цивилизации и возвращаться к дымным кострам, грязным юртам и беспорядочной кочевой жизни, согласилась немедленно, однако добиться ей ничего не удалось.
Впрочем, Глеб основную ставку сделал не на ее, а на малолетнего княжича. Чтобы узник «поплыл», окончательно расслабился, пустил слезу, он пошел даже на то, что распорядился оставить их одних. Выполняя княжеское приказание, Парамон, зашедший в узилище вместе с мальчиком, лишь укрепил пару горящих факелов в железных скобах, вделанных в стену, и тут же удалился за дверь. Евстафий, увидев своего отца, сидящего на земляном полу, да еще прикованного за ногу к стене тяжелой ржавой цепью, посуровел, но вместо того чтобы удариться в слезы, только сжал свои маленькие кулачки.
Подойдя к отцу, как равный к равному, он порывисто обнял его, спрятав головенку на правом плече Константина так, чтобы не было видно глаз, рыдания так и рвались наружу – а ведь не маленький, поди, одиннадцатый год идет, сознавать должен, что батюшке и без того здесь несладко. И он с отчаянным усилием всей детской воли, собранной воедино, с силой, чуть ли не до крови, укусил себя за руку, чтобы сдержать слезы, пока отец ничего не видит. Лишь после этого мальчишка разжал свои объятия и, совсем по-взрослому, глаза в глаза, спросил:
– Кто ж так тебя? Он?
Кого подразумевал Евстафий, Константин понял сразу и только молча утвердительно кивнул в ответ, но, заметив побелевшие костяшки пальцев на стиснутых кулачках, посиневшее запястье левой руки с белеющими отпечатками зубов, сразу сообразил, как лучше всего себя вести, а главное, что именно нужно сказать, и строго заметил:
– Ты его не трогай. Он мой. Я сам с ним поквитаюсь.
– Как же ты поквитаешься, когда на цепь, как собака, посажен? – сквозь зубы спросил мальчик, челюсти которого будто судорогой сводило от навалившейся глухой безудержной злобы. Взгляд его был по-прежнему суров, а глаза, обычно синие, теперь потемнели до черноты.
– А вот когда цепь сниму, выйду отсюда, тогда и сочтемся... на суде Божьем.
– Почему же прямо сейчас не снимешь? – не понял Евстафий.
– А время не пришло еще. Мое время, – как можно беззаботнее отозвался Константин. – Ты лучше сделай пока вот что.
– Что?! – встрепенулся мальчуган. Не было такого поручения, которое он, как ему казалось, не смог бы выполнить ради спасения горячо любимого отца. Евстафий любил его еще с детства той нерассуждающей любовью, которая присуща всем сыновьям. Став чуть постарше, он находил все новые и новые причины для своей любви – и меду хмельного отец его боле всех прочих может выпить на пиру веселом, и легко сбивает с ног любого из своей дружины, и на коне сидит как влитой. Возможно, что с годами к нему пришло бы запоздалое и печальное прозрение, но тут как раз все получилось наоборот. В последнее время у княжича возникла уйма новых причин для обожания и восхищения – и дивных историй про седую старину князь-батюшка ему поведал столько, что на целый год пересказов хватит, и во дворе то и дело рассказывают, как разумно в том или ином случае их князь поступил, а то мальчишки и вовсе затеются в княжеский суд играть. Разумеется, роль Константина премудрого всегда для Евстафия оставлялась, а ежели он во двор терема не выходил почему-либо, то тогда, из великого уважения к князю, толика которого и на княжича сваливалась, в игру эту и вовсе не играли. Ныне Евстафий за батюшку всю руду свою, ежели бы надобность возникла, отдал бы до капли и не только не пожалел бы в тот миг о жизни теряемой, но счастлив был бы безмерно.
– Все исполню, что ни скажешь! – отчеканил он, с любовью и надеждой глядя на усталое и измученное лицо отца.
– На днях подойдешь к сотнику. Звать его Стояном.
Евстафий молча кивнул в знак того, что все понял, и узник продолжил:
– Узнаешь его по шраму – от глаза почти до подбородка. Подойдешь незаметно, чтоб ни одна живая душа не заметила, и скажешь так: «Помоги мне уйти из града. Это князь Константин меня прислал». Больше ничего не говори и сразу уходи. Все понял?
Евстафий вновь молча кивнул, и его маленькое детское сердечко посветлело от гордости за отца. Сидит на цепи в порубе тесном, где от стены до стены и десятка шагов не будет, на земляном полу, но повелевает по-прежнему. Главное же, что слушаются его точно так, как и ранее, когда он еще правил в Ожске и жил в своем тереме. А то, что неведомый сотник Стоян может проигнорировать такое повеление, мальчику даже и на ум не пришло – столь велика была, невзирая ни на что, его уверенность в отцовской силе и могуществе.
– Постой, – спохватился он вдруг. Ужасное подозрение неожиданно пришло ему в голову, и он тут же высказал его: – Я уйду, а ты как же? Ведь совсем один тут останешься, вовсе без защиты. Негоже так-то. Или ты меня попросту спасти хочешь и улещаешь потому, как маленького?
«Вот проницательность», – про себя подивился Константин, на секунду замялся, но почти сразу же нашел достойный ответ:
– Разве я не сказал, когда ты уйти должен?
– Не-ет, – протянул Евстафий.
– Только когда Ратьша мой верный к стенам Рязани с дружиной подойдет. А ты ее и возглавишь. Будешь вместо меня. Ну а когда град возьмешь, то и меня освободишь.
– Не велика дружина-то у Ратьши для такого дела. Я чаю, у Рязани стены крепки, – тоном умудренного старого вояки протянул солидно мальчуган и добавил с тяжким вздохом сожаления: – Да и воев у стрыя тоже в достатке.
– А вот пока ты здесь, то и займись разведкой, – предложил Константин.
– Это как же? – не понял Евстафий.
– Бегай везде, шали, резвись, будто играешь, а сам в это время к стенам приглядывайся. Примечай, какая покрепче, а у какой бревна наполовину сгнили; на какой стороне воев более всего, а где их поменьше. Ну и прочее разное. Потом, когда до Ратьши доберешься, все ему и расскажешь.
– Вон как. – Глаза мальчугана заблестели от гордости и осознания важности порученного отцом дела. – Стало быть, ты, батюшка, велишь, дабы я изветником[39] стал?
Константин, желая выгадать время, закашлялся, лихорадочно соображая, кто же это такой, и, не придя ни к какому конкретному ответу, справедливо рассудил, что раз Евстафий понял его мысль, стало быть, и термин правильный. Откашлявшись, он утвердительно кивнул.
– Изветником, – но тут же новая мысль пришла ему в голову, и он несколько нерешительно попросил: – Дай поначалу роту в том, что ответишь по правде, без утайки.
Возмущению мальчишки не было предела.
– Да как ты помыслить только мог, батюшка? Чтоб я, да я пред тобой...
– Ну-ну, верю, – остановил его князь. – Тогда ответь, тебе плакать сильно хотелось, когда ты только вошел сюда и меня увидел?
Евстафий замялся, но под пытливым взглядом отца, тяжко вздохнув, утвердительно кивнул.
– Но я же все едино не плакал, – попытался он найти довод в защиту своих новых прав совсем взрослого человека, которые, как ему показалось, были под угрозой.
– Я видел, – спокойно согласился Константин и похвалил: – Ты у меня молодец. А что сознался в этом – вдвое молодец. Порою настоящая сила в том и состоит, чтобы уметь сознаться в собственной слабости. Как раз на это способен лишь настоящий воин. Надо только знать – кому, когда и в чем сознаваться.
Лицо мальчика от нежданной похвалы, причем настоящей, искренней, зарделось кумачом, но едва отец продолжил, как оно тут же стало удивленно вытягиваться, начиная с бровей, уползающих чуть ли не на середину лба, и заканчивая полуоткрытым от изумления ртом.
– Пусть князь Глеб так и думает, что ты обыкновенный глупый сопливый мальчишка. Так что слез своих на выходе отсюда не сдерживай, реви от души. Пусть он совсем ничего не подозревает. Это и будет наша с тобой военная хитрость. Понял?
– Но ведь он подумает, что я вовсе... – начал было Евстафий, но Константин, не дав ему договорить, сурово перебил:
– Пусть подумает. Тем хуже для него и тем лучше для нас. Очень скоро он поймет, что жестоко ошибался, думая так о тебе. Но главное, чтобы он понял это только тогда, когда будет слишком поздно для него и ничего уже исправить станет нельзя, как бы он ни хотел. А в жизни главное, сынок, быть, а не казаться. Дело не в том, кто и как о тебе подумал, кем тебя посчитал, а в том, кто ты есть на самом деле.