Дневник отчаявшегося - Рек-Маллечевен Фридрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таковы скудные впечатления моих одиноких дней, скованных зимней непогодой. Что еще? Сижу я недавно в «Регине» за одним столом с бывшим президентом Рейхсбанка Шахтом[177], который, попав в немилость и превратившись в надутую ядом кобру, довольно громко и, во всяком случае, так, чтобы я мог слышать, говорил о немецкой финансовой экономике, о том, что, если удастся избежать инфляции, он поверит в изобретение вечного двигателя. На следующий день я сижу в кафе «Хельбиг» за моим привычным столиком, занятым католическими теологами, которые придумывают способы наказания и предлагают для министра пропаганды экспонирование голым в обезьяньей клетке мюнхенского зоопарка Хеллабрунн за высокую цену, а еще «скидочные дни для народа», а самому прекрасному — сделать турне в клетке на все ярмарки мира и на все балаганы. Все это, конечно, перед окончательным приговором, совершенно в стиле позднесредневековых церковных князей, которые одалживали друг у друга заключенного в тюрьму перед казнью анабаптистского короля Бокельсона, сажали его в клетку рядом со своим кофейным столиком, как канарейку, чтобы он мог развлекать курфюрстскую милость виселичным юмором и дерзкими словечками. Я слушаю это с некоторым удовольствием. Перспектива увидеть в скором времени герра Гитлера, поющего песню Хорста Весселя со сцены Вебстера и Форстера на Бродвее, — все это имеет глубокий и, как мне кажется, политико-практический смысл, превосходящий всякое личное удовлетворение. Вполне здравая мысль — во время неизбежной немецкой революции помочь народу, которому почти десять лет не давали смеяться, вволю пошутить и открыть предохранительный клапан, через который хотя бы частично сможет выйти наружу скопившееся негодование. Если заткнуть этот предохранительный клапан знаменитым лозунгом 1919 года, который звучал как «мир и порядок», то заряд, скорее всего, выстрелит в обратную сторону и полетит в лицо политического пиротехника. Я не знаю, избавились бы мы от мученичества гитлеризмом, если бы тогда, пусть из очень консервативных желаний, решились на настоящую революцию и настоящее бушевание народа, окончательно уставшего от себя.
А пока я долго беседую с М., которому нацисты годами мешали читать лекции по социальной истории, о том, чтó я хотел бы назвать «физиологией и патологией массового человека». Я хорошо помню, что на ту же тему, о населении Европы, которое за последние сто сорок лет увеличилось в два с половиной раза, часто беседовал со Шпенглером, обвинявшим в этом с мономаниакальным упрямством узаконивание незаконнорожденных и женитьбу вторых и третьих крестьянских сыновей, которые до этого оставались неженатыми солдатами или священниками; мне же, как и сейчас, приходилось думать о других и более страшных причинах.
Что касается М., то он думает прежде всего о скученности, которую принесла с собой технология. Но мне кажется, этого недостаточно… хотя бы потому, что массовый человек сегодня отнюдь не ограничивается рабочим классом, и в его рядах рабочего можно встретить, пожалуй, даже реже, чем в определенных, не зависящих от тесного сосуществования районах буржуазии. Более того, я отмечаю, что в двух известных нам прецедентных случаях — в императорском Риме и в доколумбовом государстве инков — это внезапное и взрывное массообразование отнюдь не было симптомом буйного здоровья, а скорее поздним и затухающим симптомом, связанным со временем низвержения Каракаллы, с отрезанием пуповины от плаценты магического, с ощутимым моральным и угрожающим политическим разрушением…
Высокомерное и болезненное, взрывное и по времени ограниченное, сменившееся вскоре состоянием призрачного обезлюдения, с которым около 400 года нашей эры сталкивается греческий журналист, когда находит вчерашний миллионный Рим скромным городком с несколькими тысячами жителей, с форумом, превращенным в пшеничное поле, из колыхания которого странно выступают старые изображения богов.
Есть ли сегодня кто-нибудь, кто осмелился бы свести причину взрывного эффекта, отделенного бездной суеты от старого «плодитесь и размножайтесь», к простому знаменателю и возложить сегодня ответственность за его возникновение только на тесный симбиоз больших городов? Продуцирование человеческой массы, как мировая чума, уже давно усвоило новшества, и даже моя тихая крестьянская деревня, как я заметил из приходских записей, за сто лет увеличила число жителей в четыре раза. А технология? Я считаю, что технология в нынешних масштабах и претензиях на господство, с ее тенденцией заменять дорогой натуральный продукт искусственным и химическим мусором, является продуктом массового человека и что ее стремление вытеснить изысканную и благородную роскошь прошлого дешевизной и стандартизацией радио, «народного автомобиля» и чулок из бемберга[178] является тем же доказательством господствующей связи причины и следствия.
Но «бóльшее здоровье», искоренение эпидемий, увеличение средней продолжительности жизни, исчезновение брюшка и осиных талий и появление нового немецкого «конструктивного лица»? Да если бы они снова вернулись к нам, времена, когда… господи, даже неидеальные тела, старые грубоватые немецкие черты можно было распознать, и время от времени можно было увидеть человеческие лица… если бы только милосердный поворот истории избавил нас от физиономии истеричной пустоты, которая сегодня, по крайней мере в Германии, является представительным лицом гитлеризма! Но вернемся к тому, о чем я только что говорил: скачок средней продолжительности жизни во многом объясняется вскармливанием нежизнеспособных детей и отменой обычных в прежние времена испытаний на пригодность к жизни. Но Америка, страна наиболее интенсивной спортивной активности (и наиболее интенсивной массовизации), имеет самую высокую статистику злокачественных опухолей и дегенеративных психических заболеваний, несмотря на «общее здоровье» под знаком массовизации; это страна истощенных в раннем возрасте мужчин и количественно преобладающих женщин, которые узурпировали часть лидерства, физиологически предназначенного для мужчин, потому что мужское сопротивление отсутствует. Рост здоровья под знаком массообразования? Я уже упоминал атрофию мужского и женского биологического рода, на которую сетуют спортивные врачи как на зловещее предзнаменование того, что сама природа не желает воспроизводства человека, выведенного только на физическом уровне. Одновременно, когда формируются эти вспучивающиеся массы, увядают природные инстинкты к метафизическому, нет первосвященства, нет королевской власти, нет больше и священнического порыва законодателя и судьи, и поскольку именно метафизические точки кристаллизации, вокруг которых формируются все разновидности человеческого познания… поскольку сегодня нет спекулятивной философии и она не может существовать в настоящее время, то университетские гранды, которым поручена эта дисциплина, немедленно уподобляются комитету респектабельных ночных сторожей, которые ограничиваются определениями и с этими старыми затасканными формулировками играют в не очень-то занимательную игру таро для пожилых господ.
Разбитая и оскверненная прикосновениями сокровищница форм искусства. Бегство немецких архитекторов в «Новую вещественность» выглядит более сентиментальным, чем представительная окладистая борода прошлого столетия. Попытка построить церковь приводит к кощунству, написать струнный квартет — к претенциозной и взволнованной скуке, которая рассеивается в небытии перед единственным моцартовским септаккордом. Хотя движение к форме присуще даже кораллам, и природа, повторю, ненавидит аморфное как внутренне аморальное, человечество истово купается в грязи бесформенности и в ненависти к любой форме… оно возводит в идеал то совершенно животное состояние, в котором профессиональные и служебные физиономии не одобряются, и ученый выглядит как спортсмен, официант — как аристократ, аристократ — как метрдотель, коммерческий советник разводит породистых лошадей, а конный офицер спекулирует облигациями золотых шахт в Южной Африке; где, наконец, только уличный бродяга и, возможно, еще вор-верхолаз представляют единственный класс, обладающий чем-то похожим на профессиональную физиономию. Кроме того: какие грязные прикосновения к вещам, о которых раньше говорили с застенчивостью и благоговением, какая профанация великих слов и изысканных титулов, которые раньше были уделом только избранных, героев и великих мыслителей! В Германии сейчас достаточно командовать в драке пивного зала, как отставной старший лейтенант, чтобы получить титул, который великий Мольтке получил в день Седана… достаточно сочетать партийную принадлежность с физиономией торговца лошадьми, чтобы прослыть «государственным деятелем». Ве-ликий Гёте сжег бы свои произведения, если бы предвидел время, когда Гериберт Менцель и Йозеф Магнус Вехнер[179] будут прославлены как поэты, Фридрих не только искал бы смерти в Кунерсдорфе, но и нашел бы ее, если бы предвидел появление непристойной памятной медали, которая сохранится как позор Германии и на которой он изображен бок о бок с владельцем меблированных комнат на мюнхенской Барерштрассе. Немцы, которые в свои великие времена создали незабываемые образы Богоматери и рыцарского драконоборца, теперь, в силу существования гитлерюгенда и Союза немецких девушек, благословлены инфляцией карикатур на Мадонну и святого Георгия, которые так же близки к идеалу, к которому стремятся, как Геббельс — к портрету Дориана Грея[180], Отто Гебюр[181] — к Фридриху. Я, как можно ошибочно предположить по моим объяснениям, далек от того, чтобы при таком засорении и опошлении высоких понятий думать только о нацистах и немецкой термитной куче. Я вижу, как троглодитизм угрожает последним островкам культуры почти во всех странах и как почти везде, за исключением Англии с ее стоической позицией, запуганные люди готовы сдаться, будто им грозит неизбежная участь, которую они могут предотвратить исповедью и мученичеством! Но это, как когда-то в 1789 году, уже не является необходимой эволюцией… где в конечном счете лишь восстание дегенератов и где их собственная твердость и приверженность духу… где, в случае необходимости, даже мученичество может остановить натиск бактерий.