Дневник отчаявшегося - Рек-Маллечевен Фридрих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я отказываюсь от еды, на вид отравленной, со ссылкой на мои скромные средства, мне читают популярную экономическую лекцию о готовности банков давать кредиты, об автоматическом обесценивании валюты и об экономической ситуации, которой отец двоих детей непременно должен воспользоваться. За подсвечниками следует предложение французского коньяка, парижского нижнего белья и, наконец, даже пары силихем-терьеров, которых ее знакомая «завела» на ферме под Ренном и которых, конечно, не таскают с собой, как подсвечники в саквояже. Но когда все эти соблазны меня не затронули, атмосфера стала ледяной, и мадам, сочтя меня идиотом, удалилась, ее метровые ягодицы оставляли за собой невидимый след глубокого презрения.
Пауль Виглер, кстати, последний человек из эпохи Ульштейна[161], оставшийся в издательстве на Кохштрассе, рассказывает мне о старом портье этого дома, который по каким-то подпольным каналам до сих пор переписывается со своими бывшими хозяевами, эмигрировавшими в Нью-Йорк, и недавно получил от одного из них известие, что он, бывший мультимиллионер, теперь, на старости лет, узнал голод. Я не встречал никого из этих высокомерных братьев Ульштейн, я мог только наблюдать тут и там их трудолюбие и пуританские принципы. И вот теперь они голодают. А тем временем в Берлине, с номерами телефонов, картотеками и конторщицами… и это реальность, а не легенда… есть рейхсбюро экономической морали.
Свое почтение по этому случаю я выражаю принцессе, жене Фридриха Леопольда, близкой родственнице родителей моей жены, сестре покойной германской императрицы, свояченице императора, скончавшегося, так сказать, «вдали от общественности», и невестке принца Фридриха Карла, который когда-то командовал при Марс-Ла-Туре. Старая дама, несмотря на свои восемьдесят лет, все еще очень свежая и подтянутая, ничем не напоминает свою императорскую сестру: беспристрастная, замечательно сохранившаяся, пользуется велосипедом, когда из Глиенике навещает моих родственников, живущих в Штраусберге, таким образом она путешествует по огромному городу от западного полюса до восточного и нисколько не отрицает крити-ки, с которой вспоминает своего императорского зятя и его двор. Конечно, от того великолепия, которым свекор наделил Глинике, до нее дошли лишь скудные остатки. Бóльшая часть дворца была продана компании Кемпински, а основная часть ее состояния растаяла поистине трагическим образом. Поскольку один из трех ее сыновей был убит в первые дни войны, а со вторым произошел несчастный случай на конном турнире, жизнь оставила ей только третьего, который по этой причине стал вдвойне близок сердцу матери но, в силу несчастного характера, стал источником страданий. Нацисты, обладающие хорошим нюхом на подобные возможности, используют странные наклонности принца, которого арестовали очень скоро после прихода к власти, для шантажа матери: если принца сажают в тюрьму, со старой дамы берут соответствующий выкуп; если он выходит на свободу, то через несколько недель его снова арестовывают. После этого игра может начаться заново. Герр Геринг, к которому она недавно пришла на прием, продержал ее в ожидании два часа в секретарской между сидящими вокруг машинистками и громилами из СС. Через два часа появляется он, капитан королевской прусской пехоты (в отставке), самопровозглашенный маршал… появляется с обязательной сигарой в пасти и руками в карманах и приветствует невестку победителя Меца словами: «Что вы желаете?». Так же и с герром Герингом, который, как поборник современного «enrichissez-vous»[162], является идеалом и тихой надеждой всех немецких буржуа. — Мы много говорим о покойном кайзере, которому старая принцесса, однако, не может забыть реакцию на смерть старшего сына: Вильгельм II ответил тогда на это событие телеграммой, адресованной скорбящим родителям, весь текст которой гласил: «Noblesse oblige»[163]. Признáюсь, что сегодня, когда вся вина, казалось бы, искуплена ссылкой в Дорн, я думаю о брошенном и забытом покойнике гораздо мягче. Я видел его только «на службе», когда, недовольный некоторыми военными моментами, он кричал громче и тряс пухлой короткопалой рукой более оживленно, чем подобает королю, — орден Гогенцоллернов, который мне сулили, учитывая мою монархическую позицию, к счастью, тут же превратился в дорнское полено[164], когда стало известно, что я служу дому Виттельсбахов, а не дому Пруссии.
Если я могу сказать об усопшем больше, чем средний немец, то это связано с тесными связями моего социального класса с двором — со старыми господами, которые, будучи депутатами и держателями придворных должностей, были в курсе всех внутренних дел и затем передавали их на мазурских охотничьих обедах. Таким образом, скандалы вокруг Круппа и кружка Эйленбурга[165] стали известны на пять лет раньше, чем прессе, и я помню, что столкнулся с поистине гамлетовским эпизодом, происходившим за кулисами империи уже в 1896 или 1897 году. Мой дядя Марсель, служивший в немецком посольстве в Петербурге, во время своих деловых поездок между Берлином и Петербургом любил использовать родительский дом в качестве места отдыха, и в результате мы узнавали все берлинские подробности, отраженные в петербургских придворных сплетнях, в кратчайшие сроки. Так, я помню один июльский день, когда после завтрака удалился в кабинет отца, чтобы почитать газету, а два пожилых господина, мой дядя и мой отец, остались сидеть за столом в столовой по соседству. В это время, скажу заранее, в газетах только что появилось сообщение о несчастном случае, когда кайзер, путешествовавший по северу, во время прогулки по палубе «Гогенцоллерна» был слегка, но весьма болезненно ранен в глаз ударившим сверху оторвавшимся от мачты квадратным парусом: несчастный вахтенный, виновник происшествия лейтенант фон Ханке, погиб в результате несчастного случая во время выхода на берег через несколько дней после этой лилипутской катастрофы и был найден вместе со своим велосипедом в норвежском водопаде.
Но теперь я узнал то, о чем не писали в газетах и что произошло, так сказать, за кулисами. Это был золотой сезон велоспорта, а лейтенант фон Ханке был страстным велосипедистом — кайзер, который несколько раз заставал его на палубе с велосипедом и который ненавидел новый вид спорта, отправил его за это под домашний арест и с тех пор сохранил определенную антипатию к молодому человеку. Но именно этому несчастному пришлось стоять на вахте, когда проклятый квадратный парус, конечно не по его вине, оторвался и одним из концов каната чуть не выбил глаз монарху, мирно прогуливавшемуся по палубе…
И вот случилось нечто ужасное… то, от чего даже у меня, тогда двенадцатилетнего, застыла кровь: кайзер обличает вызванного вахтенного и, полубезумный от боли, бьет его по лицу… Ханке, получивший пощечину на глазах у стольких офицеров, тоже забывает себя, помнит только, как бурлит кровь, и наносит ответный удар. Оправившись от полного оцепенения, он отправляется в свою каюту, через двадцать четыре часа ему предоставляют запрошенную увольнительную, а вечером его вытаскивают из водопада мертвым вместе с велосипедом. Разумеется, после самоубийства, не убийства… после рокового решения получить моральное удовлетворение от оскорбления монарха. Двадцать два года спустя двоюродные братья покойного подтвердили мне это.
Но все же было бы несправедливо осуждать кайзера за эпизод, возникший из-за очевидного недостатка самоконтроля. Спокойный и, в сущности, глубоко неуверенный в себе человек под воздействием страшных демонов перед шумящей публикой, желая «защитить себя» в своих глазах, захотел заглушить неуверенность тем, что на лейтенантском жаргоне того времени называлось «Forscheté»[166]. Один знакомый, у которого кайзер гостил на маневрах и который показывал ему свои сельские угодия, увидел эту жуткую перемену вблизи и описал ее достаточно резко. Император, который только что наедине был человеком естественным, приветливым, с подлинной теплотой и пониманием, как только к нему присоединился один из дежурных адъютантов, превратился в напряженного, громкого и во всех отношениях неприятного «императора», который таким разрушительным образом привлекал внимание всего мира. Было забавно и трагикомично, что ему, мастеру стаффажа и театральных эффектов в униформе, никогда не удавалось появиться в костюме, который был бы идеальным во всех мелочах — всегда было что-то «не так» с поясом, портупеей и другими деталями обмундирования. Один английский морской офицер рассказал мне о неловком моменте, когда путешествующему по Средиземному морю кайзеру, который был к тому же почетным британским адмиралом, пришла в голову неудачная мысль «проинспектировать» британскую средиземноморскую эскадру, занятую артиллерийскими учениями и совершенно не подготовленную к визитам монархов, — он рассказал, что было забавно, как Вильгельм II вскарабкивался по забортному трапу флагманского корабля, одетый в большой адмиральский мундир и совершенно неподходящие белые топсайдеры. В самый первый период его изгнания, когда он еще жил в Амеронгене, одна английская дама видела его у алтаря почетным гостем на свадьбе какого-то голландского аристократа — в исполинском генеральском мундире, с кордоном из черного орла, а на ногах — отвратительные кожаные гетры, которые в мое время в армии назывались «рулетиками». Не так давно дядя моей жены, занимавший десять лет назад в Дорне нелегкую должность придворного маршала, показал мне одну из последних фотографий. На ней кайзер мирно сидел на скамейке в парке в красивом мягком штатском костюме, положив руки на рукоятку трости и удобно скрестив ноги… то есть был ухоженным пожилым господином, но, к сожалению, теплые гетры, которые можно было увидеть на ногах, были застегнуты задом наперед. Настолько задом наперед, что не заметить это было очень трудно. Я не хочу сказать, что это было неприлично — скорее, комично и трогательно, как будто кто-то хотел деликатно исправить чрезмерный педантизм в таких вопросах и, с некоторой долей простодушия, указать ему на тщетность всех человеческих усилий. «Посмотри, кайзер, ты мастер в этих вещах — и даже ты не можешь быть совершенным». Вот так. Я не верю, что подобные вещи происходят случайно… я считаю, что это справедливый суд Божий. Как в случае с опечатками, когда в политическом или эмоциональном угаре «барокко» становится «тароком», «шум» — «бум», а «литовец» — «липтовец».