Сахарный немец - Сергей Клычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Лешего встренешь в наше время в лесу?..- подмигнул дьякону Петр Еремеич.
Дьякон подумал:
- Пожалуй, что нет...
- Ну, и вот: все отчего?...
- А от чего бы это... в сам-деле?..
- Человек на горке, а леший внизу, а человек взял да и перестал в лешего верить...
- Ну?..
- Ну, леший и скис, как мухомор от теплой погоды: теперь что леший, что болотная кочка, у него целый день на спине просидишь, не сведаешь...
- Значит, точка!
- Вот, дьякон, и выходит: вера - единый исток дыхания и жизни здесь на земле, оттого и не падает волос без веры, а жизнь, сила земли, стекает сверху вниз по ступенькам...
- Тебе бы, Петр Еремеич, в попы,- говорит косоротый мужик.
- Хороший бы был протопоп,- оскалил хайло рыжий дьякон.
- Езжай-ка, дьякон, к царю, он те под рясой крапивой нажгет...
- И поеду... Вместе с господином офицером поеду... Дойду до царя, потому больше нету моего терпежу: дьякон - и в Бога не верю...
- Да, это правильно: дьякон без веры, как мужик без порток...
- Дык, Петр Еремеич, друг закадычный, как же тут быть... ты подумай...
- Запьешь от горюхи...
- И то уж пью, сколько кто поднесет...
Дьякон уронил рыжую голову, потянулся и карман за красным платком, у Зайчика сами дрогнули губы, а Петр Еремеич подставил стакан под дьяконов нос и сказал:
- Причастись!
* * *
В это самое время часто зазвонили к обедне в чагодуйском соборе, колокола так и залились с высокой колокольни, словно в припляску: веселый был в Чагодуе звонарь.
Мужики порасправили бороды, кой кто на лоб крест положил.
Иван Петухов на табуретке поднялся в угол прилавка и, с широким крестом во все брюхо и плечи, оправил большую лампадку, остриг фитиль в поплавке, и по трактиру пошел, пробираясь золотистым лучем под махорочным дымом, тихий и ласковый свет.
Колокола заходились все чаще и чаще, все быстрее струилась колокольная дробь, и, когда Зайчик выходил с дьяконом из трактира, то показалось обоим, что так уж это и надо теперь, чтобы пьяный в доску мужик в лад колокольному звону застучал каблуком и заорал по всю глотку:
Ни в бору соловушка!..
Ни в дому золовушка!..
По колено кровушка!..
Пропад-ай головушка!..
Стоит Зайчик с дьяконом возле Петровой кибитки, а Петр Еремеич оправляет своих лошадей, снимает с них овсяные мешки, поправляет шлеи и уздечки, хомуты стягивает супонью, упершись левой ногой...
Кони уши подняли, глазами уставились в купол, где галки собрались грачей провожать, откуда льется такой развеселый перезвон колоколов, от которых кажется, сами так вот и ходят копыта...
В дуге шевельнул языком колоколец, пробуя голос в дорогу, с ошейника брызнули бубенцы, когда головой мотнул коренной...
Дьякон подошел к Петру Еремеичу и тихо спросил:
- Куда теперь, Петр Еремеич?
- И сам, брат ты мой, не знаю... Поеду, куда глаза поглядят...
- Ну, значит, пути да дорожки...
- Спасибо, простая душа... А ты, Микалаша, трогай домой, поклон передай и Аксинье скажи, что вернусь, наверно, со снегом... на мерине пегом!
- Уж не дралка ли, Еремеич, хочешь задать? - дьякон уперся длинными руками в колешки.
- Мудреного нет ничего... Ты, Микалаша, Аксинье непременно скажись!
- Хорошо, Петр Еремеич: Аксинье сказать, чтоб тебя дожидалась!
- Пускай, да не больно, а то одолеет в дороге икота... Ты, самое главное, дьякон, запомни: коль нет царя в голове, так не зачем ехать к царю! Не поминайте по-лиху...
Петр Еремеич коренному всадил сразу кнута, пристяжки вошли в хомуты, дуга голубками вспор-хнула, заплакал под ней колокольчик, и скоро колеса пропали, завернулась чагодуйской пылью кибитка, и только за пылью Петр Еремеич издали машет кнутом, будто кнутом им кажет на солнце.
Зайчик и дьякон с Николы-на-Ходче смотрят вслед Петру Еремеичу и не могут сказать друг другу ни слова...
ГОРОД ЧАГОДУЙГород наш Чагодуй в губернии самый старинный.
В чагодуйском соборе, в главном престоле, под большою плитой упрятан золоченый сундук, в том сундуке лежат вот уж какую сотню годов на серых коряблых листах славянские записи, сделанные кем и когда - неизвестно.
Говорится в этой летописи больше о вере, о том, что есть истинный Бог и как можно найти о том откровенье, какой человек больше Богу угоден, и сколь ненавистны Богу попы. Писал их, эти записи, верно, заядлый раскольник, сектант и смутивец, которых в старое время было столько в нашей округе, сколько в лесу теперь не осталось волков.
О вере судить по нашему времени трудно.
Только известно, конечно, не без причины и простой народ их любит не больно, каждый мужик ждет, что непременно обломится ось, если увидит, что ряса переплыла дорогу... По сей-то причине наши попы, напавши на эту летописную запись, конечно, сразу ее сначала в поповский бездонный карман, а потом, дабы сектанты опять не украли, подняли плиту в соборном престоле, вырыли вроде могилы, сделали гроб золотой, в гроб положили коряблую книгу и на веки ее там погребли.
А имя сей книге: Златые Уста!
Об этом знают во всем Чагодуе два-три старожила, и даже теперешний соборный наш протопоп об этом наверно не знает, потому что приехал недавно совсем в Чагодуй и с низшим священством кумовства и знакомства не водит...
Ну, да потом обомнется, не обомнется, так обомнут...
Это не старое время бить попов крестом по башке, как это случалось со старым владыкой, кото-рый, к слову сказать, хоть и был злее чорта, а дьякона с Николы-на-Ходче очень любил за худобу и смиренье.
Так вот в этой-то книге, которая тайно лежит в гробу в чагодуйском соборе, и есть указанья, при ком и когда был заложен наш Чагодуй, и по этой записи в книге будто так все выходит:
Когда татарский хан Манамай уводил свое войско с Руси, Русь покоривши, напала на это манамаево войско в том месте, где теперь стоит Чагодуй, от комаров ли болотных иль по какой другой неизвестной причине, сначала большая дремота, потом и слепота, которая в наших местах зовется куриной и бывает от самых разных причин, в последние ж годы все больше по причине плохой самогонки и от употребленья в питье сапожной политуры и лака.
Конечно, в те времена политуры и в заводу не бывало, мужики ходили в лаптях, а куриная слепота, должно быть, была в наши болота послана произволеньем, дабы не ушел Манамай живым в свою манамайскую землю и не увел с собой наших девок и баб.
Бабы и девки за косы связаны были и шли позади всего войска, уставши плакать и Богу молиться.
Вот татарьё как ввалилось в наши болота, зацепили они в свои чувяки болотной воды, тут и заночевали на горке, где теперь построен собор и в соборе под плитой лежит чудесная книга.
Златые Уста!
Сначала они задремали и сами мало тому удивились, задремали с устатку да горя и бабы и девки, а по утру бабы и девки проснулись, как ни в чем не бывало, а Манамай как вышел из шелковой с золотой макушкой палатки, так и схватился сначала за бритую голову, а потом за широкие из поповской парчевой ризы штаны...
Глядит Манамай, что войско его, знать, с ума посходило: стоят друг против дружки, на глазах у всех висит куриная пенка, видно, хорошо и не видят друг друга, а тузят по чем ни попало...
- Чаго дуешь? кого дуешь? - кричит им Манамай...
А они знай свое, дураки!.. Тартарьё!..
Бабы и девки стоят позади, не плачут и не смеются, да и не до смеху: понять ничего не поймут и только разинули рты, как вороны в жару...
Бросился Манамай разнимать, а войско и его под микитки, никто ничего ведь не видит.
Глядят наши бабы и девки: куча мала!
Манамай лежит поверх кучи, чуб у него оторвали от плеши, и он висит на одной волосинке, во рту желтая глина набита, а на парчевых портках ходят друг вокруг друга, воркуют десять голубых голубиц, в клювах держат зеленые ветви в знак, что кончилось на Руси татарское иго и наступил в родной стороне мир и покой,- Манамай, значит, несудомой, пёсьей смертью издох, а рисунки на рясной парче, из которой Манамай сшил себе в похвальбу шаровары, как знак воскресенья - ожили... явленно, в крови и плоти.
Распутали бабы и девки косы друг другу, и кто пошел по домам, кто не хотел уходить от чудесного места, под сердцем тая тяжкий поминок татарского плена, который уже шевелился в утробе и крепко сжимал кулачки...
Заплакали бабы и девки от горя и радости вместе, от горя, что народят они теперь злых татарчат, от радости, что, может, удадутся по матери, что, может, от материнской слезы злючая чужая кровь с лица у младенца еще в утробе сойдет, сотрет всякую память и след.
Проплакали бабы и девки до самого вечера, К вечеру стеклись бабьи да девичьи слезы по горке вниз, собрались они в пробоине, где шло тартарское войско, где колеса глубокую колею проложили, и потекли на дубенские поймы быстрою речкой.
Думали-думали бабы и девки, да подумавши, и остались на этом месте родить, сначала настро-или хат - получилась деревня, потом дальше да больше, пришли навестить мужики, стало большое село...