Заботы Леонида Ефремова - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы присмотритесь к нему. Это сложный человек. Современный. Все тут непросто.
Сам знаю, что непросто.
— Простите, Валентин Петрович. Мы еще поговорим. А сейчас мне надо наверх. Юра! Андреев! Иди-ка сюда.
— Здравствуйте, Леонид Михайлович.
— Здравствуй, как у нас там дела? Все пришли?
— Не знаю, может, и все.
— Какой же ты староста, если не знаешь? Бородулина видел?
— Да вроде бы видел. А может, и нет. Точно не помню.
— Что ж. Вразумительно. Короче говоря, сразу после общей линейки построишь всех в мастерской. Иди.
Вот кто личность. Все в нем натурально. Не заносится и не прибедняется. Есть и сила, и воля, и уверенность во всем, что делает и говорит.
А вот и лестнице конец. Но впереди еще коридоры, длинные наши коридоры, покрашенные яркой масляной краской. А вот и кабинет старшего мастера. Мастера «довести до сознания» — так его у нас называют, потому что своими нравоучениями он мог довести ученика — взрослого парня — до слез. Заплакал — значит, понял, а не заплакал — значит, не понял. У него все на контрастах. То говорит тихо-тихо и смотрит с этаким свойским прищуром, то орет, вытаращив глаза. То он свой парень, что называется, душа нараспашку, то не подступись: командир, начальник и никакого тебе панибратства. Он и одет обычно в соответствии со своим характером. Черный костюм, черная рубашка и белый галстук, «гаврилка». На резиночке. Завязывать не нужно. Как же, начальник и без галстука — не положено. При таком галстуке легче сказать: «Вы, Леонид Михайлович, не подведите училище. Заказ особой важности. На экспорт! Плохая работа — позор!»
Побыстрее бы пройти мимо его кабинета с такой сердито-солидной дверью. То ли дело наша дверь в комнату мастеров: толкнешь плечом — распахнется, завибрирует. И сразу все три солнечных окна перед тобой. И в лучах солнца, как в дымке, стулья, столики, пепельницы, вешалка, сваренная наспех из тонких труб. И сидят в расслабленных позах бледнолицые, недоспавшие, усталые трудяги педагогического фронта, мои братья и сестры.
— Привет, Майка! Ты опять что-то шьешь?
— Приходится. Трифонову карман оторвали.
В комнате мастеров уже накурено. Майка терпит. Она, кажется, умеет вытерпеть все, и понять все, и сказать все, когда надо, — не побоится ни колкой правды, ни гнева начальства, ни упреков друзей. Майка, Майя Васильевна, Маечка. Никто не может ей сказать: а ты сама-то... Нет у нее ничего такого, в чем можно было бы ее упрекнуть. Я не знаю по крайней мере. Только ей, а не родителям и даже не друзьям открывают парни все свои тайны, только ей они могут принести вот так рваный пиджак: «Майя Васильевна, карман оторвался, пришейте, пожалуйста». «Я бы тебе пришил по шее», — говорит кто-то из мастеров, а Майка вот сидит с иглой (она у нее всегда под рукой), делает стежок за стежком ловко, быстро, умело, — ни металл, ни ручки станка не смогли огрубить ее руки. Майка шьет с наперстком, быстро, почти не глядя, и разговаривает со мной.
— Чучело ты чучело, разве так можно обманывать?
— Не обманывал, Майка, честное слово.
— Ну вот, а тебя ждали. Часа полтора, не меньше. Заболел? Ты и вправду, может, заболел? Желтый, измученный, что с тобой?
— Так, ерунда. Плохо спал.
— Всем обманщикам плохо спится.
Майка смотрит внимательно, в самые глаза, и еще куда-то туда, внутрь, где болит. А глаза мои, чувствую, мутные, тяжелые. Я растерян и обозлен чуть-чуть. И руки вздрагивают. Я вспомнил: ребята из Майкиной группы попросили меня поднатаскать их на «разводке», — вот-вот экзамен в ГАИ.
— А ты знаешь, — вдруг негромко и таинственно спрашивает Майка, — что твой Бородулин поссорился с Таней? На вечере я видела, как она плакала.
Опять Бородулин! Как будто иду я по заколдованному кругу. «А ты знаешь Бородулина? А ты видел Бородулина? Сбереги Бородулина! Твой Бородулин — личность. А ты знаешь, что он поссорился с Таней?» А то, что он ударил меня камнем по башке, вы знаете?
Но спросил я о другом. Известие о Татьяне и Глебе и в самом деле было удивительным, ошеломляющим. Невероятно, такого просто не должно быть, чтобы Глеб и Таня поссорились.
— Неужели? — только и смог я спросить Майку.
— Вот и неужели, — грустно ответила она, оставив свое шитье. По ее голосу, по взгляду и повороту головы я догадался, что она хотела бы сказать: «Эх вы, мужчины...»
Все острее, нетерпеливее вырастало во мне желание увидеть наконец Глеба, услышать, понять: что же случилось не только недавней ночью, а вообще, что же случилось с ним?
— Майка, прошу тебя, приди завтра ко мне на собрание, — сказал я и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
«Леонид Михайлович, а вы верите в любовь с первого взгляда?» Об этом он спросил меня вот здесь, вот в этом коридорчике. А я ему сказал... Нет, не помню, что же я сказал ему. Только помню, что он тогда подошел ко мне как бы по самому скучному делу, и трудно было предположить, о чем он собирался спросить меня.
Кто-то прервал нас, и мы разошлись, а я потом не вспомнил, не вернулся к этому разговору, а ведь это, может быть, тогда было очень важно для него.
Ну да, у Лобова тоже было что-то в том же роде. Вспомни-ка: был парень как парень, драчливый, вредный, старательный в мастерской и скучающий на уроках, — одни неприятности от него. Но это бы полбеды — Лобов как Лобов. И вдруг что-то пренебрежительно-мрачное появилось в его лице, какая-то гримаса скуки и отвращения. Как будто Лобов узнал про целый мир такое, что превращает отношения людей и всю жизнь в глупую, никчемную затею, в фальшивую игру. С парнями он стал разговаривать свысока, с девчонками пренебрежительно, а Ирину — нашу тихую библиотекаршу и преподавательницу английского языка, эту очаровательную девушку — чем-то довел до слез. Что-то такое сказал ей, что она выбежала из класса, распахнула дверь в комнату мастеров и расплакалась как девчонка:
— Я больше не могу! Не могу!
— Что он сделал? Что сказал?
В ответ только слезы.
И откуда у меня тогда взялась сила, — ворвался в класс, схватил Лобова за воротник, вытащил его в коридор, прижал в угол и заорал на него страшным голосом, уже не как мастер, а как обыкновенный мужик в драке:
— Что же ты сделал, скотина? — и тряхнул хорошенько.
А когда прошла первая ярость, увидел, что стоит передо мной здоровенный, круглощекий мальчишка, самый обыкновенный пацан, детеныш, а на него вдруг обрушилось такое, с чем он не в силах справиться: не справиться ему ни с самим собой, ни с моей яростью, ни с тем, что было и еще будет в его жизни.
— Что же ты наделал, дурак? — уже не злобно, а горько спросил я, сам не зная, как мне теперь быть с Лобовым и что за разрушающая энергия вселилась в него.
Все сегодня, и даже этот случай, возвращало меня к мысли о Глебе. Все-таки очень странно, что ты, Глеб, поссорился с Таней, непонятно мне это. Так же непонятно и загадочно, как и то, что ты ударил меня.
Глава пятая
Куда ты идешь, Ленька? Здесь кладовка и старый хлам. Здесь ты, бывало, прятался, опоздав на линейку, когда еще сам был ремесленником. И снова ты прячешься. От кого? От своих учеников. Не хочешь, чтобы видели твое зеленое и растерянное, должно быть, лицо. Ладно, не торопись на общую линейку, а вот уж в мастерскую тебе войти придется вовремя.
И сразу вспомнилось, как я входил в мастерскую впервые, в самый первый день. Уже не ремесленником, а мастером. Сколько раз я прежде дергал никелированную ручку знакомой двери, дергал и хоть бы что, а тут — как будто подключили электрический ток или как будто я укротитель тигров и вот впервые мне нужно войти в клетку. Уж я-то знал, что такое двадцать семь парней в возрасте от четырнадцати до восемнадцати, сплоченные ленью, круговой порукой, обидчивой памятью, готовностью в любой момент подкусить. Двадцать семь разных и единых.
Сегодня снова, как в первый день, никелированная ручка двери под током. Иди и дерни ее, пока никого нет. «Пощады не будет...» — вспомнились мне вдруг слова Скрип-скрипа.
Я не решился. Повело, понесло меня по училищу, из двери в дверь, от мастерской к мастерской. Станки таращились на меня и как бы спрашивали: «Что надо? Что ты маешься? Мы ждем!» Фрезерные, токарные, сверлильные, строгальные, старые и совсем новенькие, только что купленные или подаренные заводом, который вот он, рядом, за мощными кирпичными стенами. Мы приросли друг к другу, срослись — родитель и ребенок.
Кто же вы и что же вы такое, мои ученики? Что сидит и разрастается там, в ваших головах, какие тайны и загадки? А руки ваши? На что они способны?.. А сердца? Двадцать семь гавриков, попробуй-ка тут разобраться. А надо. Остынь, Леонид Михайлович, хватит тебе бродить по училищу, возвращайся-ка ты в свою «клетку». Дерни эту самую страшную никелированную ручку. Иди.
Во дворе на скамеечке под старым тополем увидел нашего физрука, Акопа. Широкоплечий, в спортивной форме, на коленях баскетбольный мяч — два щита перед ним, справа и слева. Что-то невесел Акоп.