Люди в бою - Альва Бесси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не твое дело, товарищ, — слышу я, бормочу в ответ какие-то ругательства и тут же проваливаюсь в сон.
Однако утром винтовки на месте не оказывается. Я в отчаянии. У Табба и у Уэнтуорта тоже пропали винтовки. Я спрашиваю, кто взял наши винтовки, кто будет за них отвечать, и в ответ слышу:
— Спроси у Лопофа.
— А кто этот Лопоф, чтоб ему пусто было? — спрашиваю я.
— Он теперь здесь главный, — слышу я и отправляюсь на поиски Лопофа.
Он сидит в щели; его широкоскулое восточное лицо, заросшее черной недельной щетиной, угрюмо.
— Товарищ, — говорю я, — прошлой ночью кто-то взял у нас три винтовки.
— Я взял, — говорит он. — Мы выставляли караул, и для этого нам понадобились винтовки.
Мне он не понравился…
* * *Под деревьями на вершине холма, среди замаскированных пушек, устанавливают переносной душ; мы моемся, получаем чистую одежду. В небе появляются фашистские самолеты, но они летят на высоте пятнадцати тысяч футов, и мне не страшно, а вот ребята нипочем не верят, что с такой высоты людей не различить. «Они нас мигом ухлопают, да еще без штанов, — говорят они. — Сейчас они нам дадут жизни», но самолеты по-прежнему летят через Эбро на запад и не обращают на нас внимания. Я встречаю Прието: он оброс длинной бородой, с истинно южной пылкостью он кидается мне на шею. Диас, говорит Прието, умер в альбасетском госпитале от пневмонии, а он, Прието, прикомандирован к 24-му испано-кубинскому батальону. Рассказывая о Диасе, Прието горестно качает головой. Хороший был парень, говорит он, хоть и дурак; я вижу, что Прието в смятении: он не может понять — как так Диаса, этого могучего красавца, скосила болезнь, а он, Прието, чахлый и слабосильный, вышел из всех передряг цел и невредим. Логики в этом и впрямь мало.
Мы роем укрытия в barancos вниз по откосу, в длинных узких оврагах, промытых дождями. Мы выкапываем себе щели поглубже в крутых склонах этих промоин и стараемся обосноваться там поудобнее. Дик Рушьяно разбивает взвод на отделения, и вскоре начинают прибывать американцы, прежде работавшие во всевозможных тыловых службах шоферами, санитарами, связистами. Мы хладнокровно рассуждаем о том, что фашисты рвутся к морю, о том, что нас, того и гляди, отрежут от своих, и тогда нам не уйти ни на север, ни на юг, потому что на севере фашисты наступают на Балагер, к тому же они рвутся перекрыть французскую границу. «Плевал я на них; я умею грести, в крайнем случае удеру на лодке». — «А я удеру вплавь», — говорят одни. «Пожалуй, сейчас самое время двинуть к границе», — говорят другие. Мы толкуем, как добраться до границы и перейти ее так, чтобы не попасться, веселимся, Дик смеется вместе с нами. Наступает странная пора, мы не склонны верить правительству, заявившему, что Миаха вскоре предпримет отвлекающий удар в районе Мадрида; что будет проведена реорганизация кабинета; что будет создано новое Правительство национального единения; не верим заявлениям сепаратистски настроенной Каталонии, будто бы она намерена действовать заодно со всей Испанией. Во Франции пал кабинет Блюма, новый кабинет поручено составить Даладье. Фашисты больше не предпринимают попыток переправиться через Эбро, и к морю им так и не удается прорваться. Коммунистическая партия Испании обещает: если армия продержится хотя бы две недели, она получит боевую технику, самолеты и орудия в таком количестве, что сможет не только остановить противника, но и перейти в контрнаступление. Беда лишь, что нам неизвестно, когда эти «две недели» начались: новости доходят до нас с опозданием; мы гадаем, какая иностранная держава даст нам это оружие — Франция или Советский Союз. На Францию мы не слишком надеемся.
Вскоре из Барселоны приезжает Винсент Шин и подтверждает эти сообщения. Он рассказывает, что видел, как по валенсийской дороге везут французское оружие, видел, как через границу переправляют крупнокалиберные орудия, как ребята перочинными ножами торопливо соскребают французские флаги, изображенные на их стволах. Приблизительно в это же время над нами тучами проносятся немецкие самолеты. («Nuestros! nuestros!»[92] — радостно кричат одни, другие неизменно охлаждают их пыл: «Ложись быстрей, дурак. Это фашисты…» — говорят они или: — «Это наши!» — сказал один великий человек перед смертью.) Шин — славный парень, большой, благодушный, добрый; он заметно тушуется, ему не по себе среди людей, которые в глаза восхищаются им и его статьями. Он раздает нам все свои сигареты.
— А помните, — говорю я, — лет этак девять назад я написал вам письмо?
— Нет, — говорит он.
— Я тогда жил в Париже и воспользовался вашим именем, чтобы получить работу в «Пэрис таймс», и получил ее.
— Неужто? — удивляется он.
— Я написал, как я вам благодарен и всякая такая штука, и вы мне ответили, что никак не думали, будто ваше имя может сыграть какую-то роль.
— Ничего не помню, — говорит он.
Я не представляю себе, как он мог забыть; я б такой случай нипочем не забыл.
Однако пораженческие настроения усиливаются, и, как ни стараются вновь назначенные комиссары, им не удается поднять дух бойцов. Ребята не верят ни на грош в то, что им говорят, в ответ на речи комиссаров они только ухмыляются. Так как здесь разливанное море спиртного, они не просыхают и совсем выходят из повиновения у начальства, и без того не слишком взыскательного. Помню, как-то один товарищ, который живет вместе с нами — здесь я, пожалуй, назову его Уинстоном, — однажды вваливается в нашу щель пьяный в стельку.
— Дайте мне fuseel[93]! — буйствует он, обшаривая щель в поисках своей отличной чешской винтовки (бог весть где он ее раздобыл!). — Дайте мне винтовку, я прикончу какого-нибудь гада!
— Кого ты хочешь убить? — спрашиваем мы.
— Кто под руку подвернется, — вопит он.
Дик велит убрать его винтовку подальше, обещает вернуть ее Уинстону, когда тот протрезвеет. Вообще-то Уинстон парень что надо, хороший солдат, отличный стрелок.
— Где моя fuseel? — вопит он. — Отдайте мне мою fuseel, так вас рас-так, кто взял мою fuseel? — Уинстон плюхается на землю и заливается слезами. — Сукины дети, — говорит он. — Сукины дети, чтоб им сгнить. Какие парни погибли, а эти мозгляки живы-здоровы. А ну давай назад мою fuseel.
— Охолонь, — говорим мы. — Все образуется.
Слезы катятся по его лицу; он в отчаянии.
— Всех стоящих парней поубивали, — говорит он. — Всех их поубивали, из всех выпустили кишки. Какие парни погибли, а эти мозгляки живы-здоровы.
* * *Мне надо выдернуть больной зуб и, пока санитарная машина везет меня за тридцать с лишним километров в sanidad 35-й дивизии, мне вспоминается Уинстон, который напрямик выложил то, о чем многие так или иначе думают, только у них хватает выдержки об этом не говорить. Теперь, когда обстоятельства против нас, многие чувствуют себя в западне; многие твердо решили больше не участвовать в боях; многие твердо решили, по крайней мере так они говорят, при первом удобном случае рвануть к границе. Вспоминается мне и Вулф — он наконец объявился, правда потеряв при отступлении длинную черную накидку и длинные черные усы. Объявился и Ламб, и парень с Запада по имени Рей Тайсер, с виду живые мощи, он вернулся в таких латаных-перелатаных лохмотьях, какие разве что в цирке увидишь. Все трое переплыли Эбро, крестьяне их приютили, одели и накормили, как могли. Вспоминаются мне и Хинман, и Фрэнк Стаут (тоже батальонный разведчик) — они целыми днями валяются в baranco, без конца чешут языки, толкуют о Калифорнии и Неваде, где они вели профсоюзную работу, о боях, в которых они участвовали, об отступлении из Бельчите, где был убит лучший друг Хинмана, Фриц Ортон. «А тебя я поначалу никак не мог раскусить, — говорит мне Хинман. — Уж очень ты много дурацких вопросов задавал».
Потом мне приходит на память Эмилиано Марин, пуэрториканец со смуглым плоским лицом; когда появляются самолеты, он начинает так лязгать зубами, что ему приходится зажимать в зубах палочку, чтобы не откусить язык. Он говорит, что болен, но никто ему не верит; он был ранен, лежал в госпитале, попал под бомбежку и теперь день-деньской молча слоняется по лагерю, как больной пес, его глаза-щелочки с укоризной смотрят на нас. Он все твердит, что болен, но всем на это наплевать; вскоре его жалобы нам надоедают. Нам становится известно, что Тарасона и Альбасете перестали быть центрами формирования Интербригад, что Британский и 24-й батальоны отведены во второй эшелон, ниже к реке. В соседней деревушке под названием Дармос для нас устраивают праздник; ребята говорят, что это первый признак — значит, не сегодня-завтра нас отправят на фронт; нам выставляют изрядное угощение: жареный рис с мясом burro, вино, орехи, в придачу сласти и сигареты (сигареты явно вынуты из бандеролей, адресованных погибшим или пропавшим без вести) — по десять сигарет на брата и по дольке шоколада. Потом, наевшись до отвала и подвыпив, мы шагаем пять километров к реке, ночь напролет роем окопы в твердой каменистой земле, ворчим: что за дураки вздумали устроить сегодня праздник, накормить нас, напоить, а потом заставить вкалывать. Оказывается, сегодня годовщина Республики.